Первичность мистического опыта при создании новой религии Иванов постулировал, противопоставляя модусы «что» (имя, миф, догмат) и «как» (оргийный опыт как таковой) дионисийского феномена. «Дионисийское начало, – заявлял он, – <…> вполне раскрывается только в переживании, и напрасно было бы искать его постижения – исследуя, что образует его живой состав», т. е. с какими в действительности духами и демонами вступил в контакт мист. Его дело – переживать «священный хмель и оргийное самозабвение»: «Одно дионисийское как являет внутреннему опыту его (опыта) сущность»[807]. Надо отдать Иванову должное – он откровенен в описании привлекательного для него нового «религиозного» опыта, чудовищно сочетавшего в себе сладострастие свального греха и «томление убийства»[808]. Как и в древности, речь ныне идет об «оргиях бога, растерзываемого исступленными». «Откуда исступление?» – вопрошал Иванов. В его ответе – как знания «филолога», так и некие собственные переживания: «Оно тесно связано с культом душ и с первобытными тризнами. Торжество тризны – жертвенное служение мертвым – сопровождалось разнузданием половых страстей. Смерть или жизнь перевешивала на зыблемых чашах обоюдно перенагруженных весов. Но Дионис все же был, в глазах тех древних людей, не богом диких свадеб и совокупления, но богом мертвых и сени смертной, – и отдаваясь сам на растерзание и увлекая за собою в ночь бесчисленные жертвы, вносил смерть в ликование живых. И в смерти улыбался улыбкой ликующего возврата, божественный свидетель неистребимой рождающей силы»[809]. По сути, Иванов призывает своих последователей открыть в их собственных душах этого архаичнейшего «литургического человека» – полуживотное, терзающее превосходящую его по силе жертву, захватить которую можно было, только объединившись с себе подобными. Как и Юнг, Иванов хочет влить силы в хиреющее человечество из неиссякаемых, как ему кажется, источников его животной природы…[810]
«что»
«как»
что
как
В ранних работах Иванова можно найти более подробное описание анархических или дионисийских общин, сетью которых реформатор-неоязычник намеревался опутать Россию, дабы «подпалить» ее со всех сторон. В общины эти, утверждал теоретик, войдут лица, «одержимые», подобно Ницше, идеей «неприятия мира», – богоборцы, сторонники «индивидуальной» морали, способные осуществить собственное безграничное своеволие. Ницше разрушил «формальную (читай: христианскую. – Н.Б.) мораль», и его последователи должны исповедовать «мораль страстных устремлений духа». Мистический анархист во всем руководствуется своими страстями и воспетыми Ницше первичными инстинктами, – на профессорском языке, «признает императив свободного и цельного самоутверждения нашей конечной воли»[811]. Именно с этим настроением – с установкой на «безусловную», «последнюю свободу» – он вступает в общину. Программа Иванова, помеченная термином «соборность», направлена на то, чтобы вначале разнуздать «последнюю свободу» – «дионисийскую стихию» в общинах, а затем определить содержание «действ» и «имя», таинственно объединившее их участников. Очевидно, Иванов ориентировался на преступный, в буквальном этимологическом значении этого слова, склад сознания – на личность, способную переступить положенные человеку бытийственные нормы, совершившую прежде «переоценку всех ценностей», придя к заключению, что она – не «тварь дрожащая», а «право имеет».