Светлый фон

В розановской книге о «Легенде» можно обнаружить зародыши будущих конкретных концепций творчества Достоевского. Это те самые герменевтические предмнения, которые прорастут и развернутся в книгах и трактатах младших современников «русского Ницше». Не кто иной, как Розанов заявил, что Достоевский «прикоснулся к Элевсинским таинствам природы, <…> припав к Матери-земле»[1209], – и вот русский дионисиец, поборник нового матриархата Вяч. Иванов станет вещать: «В Достоевском впервые Дионис (один из главных богов Элевсинских таинств. – Н.Б.) полюбил Христа – и это величайшее событие в христианстве»[1210]. В начале XX в. Шестов станет эпатировать читателей в своей книги «Достоевский и Нитше» мыслью о Достоевском как апологете зла, вынесшем с каторги восхищенную зависть перед «нравственным величием преступника»[1211]. Но семя шестовского «предмнения» мы обнаруживаем в обмолвке Розанова: знание неких «глубочайших тайн» человеческой природы «возвышает в некотором смысле преступника» над прочими людьми[1212]. То, что Достоевский изображал не что иное, как дух человека, станет общим местом для русской герменевтики от Мережковского до Бахтина. Однако если Розанов и описывает Достоевского преимущественно как психолога, знатока души, иногда он выходит и в область духа, метафизики личности. Достоевский, утверждает Розанов, вскрывает «тот мистический узел, который есть средоточие иррациональной природы человека», «нечто <…> религиозное, священное, неприкосновенное», «Лик Божий», «отблеск Творца» в человеке[1213] и пр. Так средствами расплывчатого дискурса XIX в. тщится выразить свою интуицию критик. Позднейшие интерпретаторы Достоевского, пользуясь термином «дух», будут вкладывать в него каждый свой смысл, отвечающий его собственной концепции. Русская герменевтика – достоевсковедение, имеющее свой исток в книге Розанова, – станет развиваться по спирали: в «предмнение» интерпретатора, как составная часть, войдет обоснованная теория его предшественника, чтобы в новом герменевтическом кругу пройти переплавку и получить печать очередного толкователя.

предмнения, – Н.Б.) дух души, духа,

Д.С. Мережковский: герменевтика и экзегетика[1214]

Д.С. Мережковский: герменевтика и экзегетика[1214]

Кто он – Мережковский?

Кто он – Мережковский?

Дмитрия Сергеевича Мережковского (1865–1941) не принято относить к сонму философов Серебряного века. В этом есть свой резон: ведь и проницательнейшие из его современников наделяли его лишь расплывчатым именованием «литератор». В 1900-е годы Мережковский уже прославился не только благодаря своим литературоведческим штудиям (прежде всего двухтомным исследованием «Л. Толстой и Достоевский», 1900–1902 гг.), но и романной трилогией о Христе и Антихристе («Юлиан Отступник», «Воскресшие боги», «Петр и Алексей»); он издал стихотворный сборник и разработал основы «нового религиозного сознания». Такая писательская многогранность возбуждала недоумение, подталкивала к раздумьям. Но на заре Серебряного века, когда еще не пришло время для полноценной рефлексии, даже и Н. Бердяев – весьма, как правило, точный в оценке коллег, мог лишь констатировать, что Мережковский, этот «слишком литератор», – «замечательнейший у нас литературный критик» и «своеобразный художник-мыслитель»[1215]. При «открытии» сочинений Мережковского в 1900-х годах в России он предстал перед новым читателем именно с ярлыком критика. – Об идентичности творчества Мережковского более напряженно, чем Бердяев, размышлял Андрей Белый. «Определите-ка его, кто он: критик, поэт, мистик, историк? То, другое и третье или ни то, ни другое, ни третье? Но тогда кто же он? Кто Мережковский?» – со страстью вопрошал уже в 1908 г. Белый. Ведь «лирика Мережковского – не лирика только, критика – вовсе не критика, романы – не романы»[1216]. Белый глубже Бердяева понял Мережковского, увидев в нем «нечто неразложимое» на привычные творческие методы: «Он специалист без специальности. Вернее, <…> еще не родилась практика в пределах этой специальности. И оттого-то странным светом окрашено творчество Мережковского»[1217].