Светлый фон
с необходимостью Н. Б.)

Манихейство Шестова

Манихейство Шестова

Образ человека-борца от одной книги Шестова к другой меняется: в труде о Шекспире (1898) индивид борется с категорическим императивом, в трактате 1900 г. о Толстом и Ницше – с добром, в «Достоевском и Нитше» (1902) – с гуманистическими идеалами; далее, в «Sola fide» (1910-е годы) Лютер борется с Церковью, Кьеркегор – с мировой Необходимостью (конец 1920-х – начало 30-х годов), Плотин в «Неистовых речах» (1920-е гг.) – с философским разумом… Когда покидаешь напряженное поле шестовского текста – выходишь из-под власти шестовской мысли, тогда осознаёшь, насколько чудовищна на самом деле философия Шестова. Ведь она отрицает само наличное существование мира и человека, косвенно восставая и на Бога, – вспоминается бунт Ивана Карамазова. Кстати, и сам Шестов о подобном философствовании говорит как о чудовищном, безобразном и пр. (напр., в книге 1902 г.). Но мыслитель не раз предупреждал, что не вербует себе сторонников, не обращает в свою веру, вообще истина, вера для Шестова вещи сугубо индивидуальные, интимно-неповторимые, несообщаемые. Хотя все же, как пишет в своих «Воспоминаниях» Е. Герцык, дружившая с Шестовым в 1900–1910 годах, у философа были последователи – декадентствующие юноши и молодые женщины, всем обликом своим являющие «ходячий трагизм»[1496]. Эта богемная публика, надо думать, невнимательно читала Шестова. Как он сам свидетельствует, его философия – это исключительно личная правда, родившаяся из тех «особого рода душевных состояний», «когда очевидности теряют власть над человеком»: тогда мы решаемся отречься от общего разума, и пред нами «вспыхивают последние и предпоследние истины». Но переданные языковыми средствами, эти истины превращаются во что-то совсем другое [1497]. – Шестов поставил читателя перед загадкой своей личности, и нам остается – нет, не разгадывать ее, а в меру наших сил комментировать. Имея в виду общезначимый смысл шестовского воззрения, можно, скажем, указать на его радикальнейший эсхатологизм: острейшим образом переживая зло мира, спокойно мирящегося с тем, что мудрейшего праведника Сократа отравили, как бешеную собаку (эти два факта равнозначны для разума, не устает повторять Шестов), спящего в то время, когда «совершеннейший из людей» исходит кровавым потом в предсмертной молитве и т. д., Шестов в отчаянии уповает на мировое преображение – победу над дьявольскими чарами и возвращение первобытного рая. В своем эсхатологизме Шестов близок к общему настрою Серебряного века, но педалирует сверхчеловеческие усилия снизу, тогда как девиз философов-христиан – апокалипсическое слово: «Ей, гряди, Господи Иисусе!»