Светлый фон

— Не сегодня, Хэнк, — берет его под локоть Джо. — Давай ее оставим на сегодня…

— Нет, нет, Джоби… начинается дождь. Ты же знаешь, надо все время следить. Цена — вечное бдение. — Он прикрывает дрожащий спичечный огонек ладонями и наклоняется ближе к темной отметине, обозначающей уровень воды. — А-а. Всего на два дюйма по сравнению с прошлым вечером. Ну, мы у Христа за пазухой, парни. Пошли.

Поддерживая под руки, они ведут его вверх по склону, а он брыкается и кричит на обезумевших от счастья гончих…

Старый лесоруб заваливается в постель, даже не сняв мокрой одежды. Он слышит звук дождя на своей крыше — словно кто-то забивает тоненькие гвоздики в гнилое дерево. Начался, хорошо. Теперь он будет идти шесть месяцев.

Индеанка Дженни вспоминает предсказание и воспринимает дождь как знамение, но прежде чем ей удается вспомнить свое предсказание целиком или понять смысл знамения, она проваливается в глубокий сон…

В холодной комнате в конце извилистого коридора, окутанный застаревшими запахами пота, грибка, мазей и перегара, скрежеща сквозь сон двумя своими зубами, лежит Генри. Потревоженный лаем, он кряхтит и ворочается, стараясь не упустить сон, отгоняющий боль, которая сегодня целый день, как прибой, накатывает на его одеревеневшее тело. Он упрямо отказывается принимать прописанное врачом снотворное: «Замутняет взор» — и порой не спит по целым неделям. Он кряхтит и ругается в полудреме, которая и не сон, и не бодрствование.

— Черт побери, черт, — шепчет он. — Дьявол разбери ее, — говорит он.

Лай прекращается, и Генри утихает под своим зеленым одеялом, замирает, как поваленное дерево, постепенно покрывающееся мхом…

Джо Бен стоит один в своей комнате, прикидывая, переночевать здесь или вернуться к Джэн и детям; напряженная нерешительность искажает его лицо. Ему очень хочется, чтобы кто-нибудь дал ему совет в этом сложном вопросе.

Тыквенный фонарь стоит на комоде, утонув в луже чистого густого воска. Он смотрит своими прорезанными глазами на мучения Джо и ухмыляется, как счастливый пьяница, уже утомленный весельем, но еще не окончательно вырубившийся; если у тыквы и есть для него совет, то она так набралась, что дать его все равно не может.

Ли ложится, теша себя надеждой, что не заболеет. Последние три недели его жизни, как на карусели, галопом проносятся перед его глазами. «Головокружение, — диагностирует он, — послетравное похмелье». Каждая деталь, порез, царапина, волдырь проплывают перед ним, словно выточенные из дерева. Проходят, как деревянная кавалерия. А он лежит в полусне в центре этой карусели, раздумывая, какого скакуна выбрать. И после нескольких минут внимательнейшего осмотра выбирает: «Эту!» — стройную кобылицу с подтянутыми боками, волооким взглядом и летящей золотой гривой — и, наклонившись, шепчет ей в ухо: «Ты бы видела его… как первобытное животное… жестокое и прекрасное одновременно».