Здесь проявляются, конечно, культурные и идеологические эффекты структуры, условия возможности которой состоят именно в нашем ощущении того, что каждый из задействованных, то есть соединенных в самом их расхождении, элементов относится к радикально иному регистру: архитектура и социализм, романтическое искусство и история технологии, политика и подражание античности. Даже если эти регистры каким-то странным диалектическим образом совпадают, например, в урбанизме, в котором «Шинкель» — такая же энциклопедическая статья, как и книга Энгельса о Манчестере, наш предсознательный разум отказывается проводить эту связь или признавать ее, словно бы эти карточки попали к нам из разных архивов.
У диссонанса и несовместимости на самом деле есть «литературные» аналогии, которые очень странно обнаруживать здесь, в области самой социальной и исторической реальности. В самом деле, это специфическое расхождение напоминает о
Не следует думать, что постмодернистский нарратив в каком-то смысле преодолевает странное дискурсивное разделение, которое здесь подразумевается: последнее вообще не нужно понимать как «противоречие», некое подобие «разрешения» которого предлагалось бы постмодернистским коллажем. Напротив, постмодернистский эффект ратифицирует специализации и дифференциации, на которых основан: он предполагает их, а потому продлевает и увековечивает (поскольку, если бы возникло какое-то по-настоящему единое поле знания, в котором Шинкель и Энгельс лежали бы бок о бок подобно, так сказать, ягненку и льву, вся эта постмодернистская несогласованность тут же бы исчезла). Следовательно, структура подтверждает описание постмодернизма как явления, для которого термин «фрагментация» оказывается слишком слабым и примитивным, а также, возможно, слишком «тотализирующим», особенно потому, что теперь вопрос уже заключается не в разбиении какого-то ранее существовавшего органического порядка, а, скорее, в новом и неожиданном появлении множества не связанных друг с другом цепочек событий, типов дискурсов, способов классификации и подразделений реальности. Этот абсолютный и абсолютно случайный плюрализм — и, возможно, это единственный референт, для которого можно сохранить этот перегруженный значениями термин, своего рода «плюрализм-реальности» (realitypluralism), — сосуществование не столько множества альтернативных миров, сколько не связанных друг с другом нечетких множеств или полуавтономных подсистем, пересечение которых на уровне восприятия удерживается подобно галлюциногенным глубинным поверхностям в пространстве многих измерений, оказывается, конечно, тем, что воспроизводится риторикой децентрации (и что определяет официальные риторические и философские нападки на «тотальность»). Эта дифференциация и специализация или полуавтономизация реальности в таком случае предшествует тому, что происходит с психикой — постмодернистской шизофрагментации, противопоставленной современным или модернистским страхам и истериям, принимающей форму мира, который она моделирует и пытается воспроизвести в форме как опыта, так и понятий, приводя к таким же катастрофическим результатам, что и у относительно простого естественного организма, наделенного миметическим камуфляжем, который попытался бы подстроиться под лазерный оп-арт научно-фантастической среды далекого будущего. Мы многое узнали из психоанализа, а в последнее время и из спекулятивного картографирования раздробленных, множественных позиций субъекта, но было бы совершенно неправильно связывать их с какой-то новой, невообразимо сложной внутренней природой человека, а не с социальными шаблонами, которые их проецируют: человеческая природа, как показал нам Брехт, способна на бесконечное разнообразие форм и адаптаций, а вместе с ней на то же самое способна и психика.