Светлый фон

Фантазия сообщает в Италии специфический характер также и мстительности. С давних пор чувство справедливости стало, пожалуй, чем-то весьма однородным для всего Запада, и его нарушение, поскольку оно остается безнаказанным, воспринимается повсюду здесь одинаково. Однако прочие народы, если они также не склонны к тому, чтобы с легкостью прощать, все-таки способны легче забывать, в то время как итальянская сила воображения способна сохранять картину несправедливости в ее чудовищной свежести[866]. То, что кровная месть почитается народной моралью за обязанность, что нередко она влечет за собой самые зверские действия — также придает этой всеобщей мстительности особое основание и опору. Городские правительства и трибуналы признают ее существование и ее оправданность и стремятся класть предел лишь наиболее вопиющим безобразиям. Но и среди крестьян случаются Фиестовы трапезы{475} и широко распространенное взаимное уничтожение: нам стоит только выслушать хотя бы одного свидетеля[867].

Трое крестьянских мальчишек пасли коров в местности, называвшейся Аквапенденте, и один из них сказал: давайте испробуем, как вешают людей. Один из них сел на плечи другого, а третий набросил веревку сначала ему на шею, а потом привязал к дубу. Но тут появился волк, и оба мальчика убежали, оставив третьего висеть. После они нашли его уже мертвым и похоронили. В воскресенье пришел отец мальчика — принес ему хлеба, и один из мальчиков сознался ему в том, что произошло, и показал могилу. Старик же зарезал его ножом, распорол живот и забрал печень, а дома угостил ею его отца, после чего объявил ему, чьей печени тот поел. После этого меж двух семейств начались взаимные убийства, и в течение одного месяца жизни лишились 36 человек, как мужчин, так и женщин.

И такие вендетты, передающиеся на многие поколения и распространяющиеся также на побочных родственников и друзей, проникали в самые высшие сословия. Хроники и сборники новелл полны примеров этого, особенно актов мести по поводу обесчещенных женщин. Классическим полем для этого была прежде всего Романья, где вендетта переплеталась со всеми прочими мыслимыми формами межпартийной борьбы. Иной раз сказания с ужасающей яркостью живописуют то озверение, в которое мог впадать этот отважный и сильный народ. Вот, например, история одного видного жителя Равенны, запершего своих врагов у себя в башне, так что он мог бы всех их там сжечь. Однако вместо этого он распорядился их выпустить, после чего обнял и роскошно угостил, они же, впав от стыда в помрачение, составили против него форменный заговор[868]. Благочестивые и даже святые монахи неустанно молились о примирении, однако всё, чего они могли добиться, — это несколько ограничить уже начавшиеся вендетты; возникновению же новых им, разумеется, воспрепятствовать было затруднительно. Даже сам папа не всегда мог добиться заключения мира: «Папа Павел II желал, чтобы прекратилась распря между Антонио Кафарелло и домом Альберино; он велел Джованни Альберино и Антонио Кафарелло явиться к себе и приказал им друг друга поцеловать и также объявил им о штрафе в 2000 дукатов, если они снова причинят друг другу ущерб, но через два дня после этого Антонио был заколот тем же самым Джакомо Альберино, сыном Джованни, который его перед этим ранил, и папа Павел был очень недоволен и приказал конфисковать у Альберино имущество, а дома снести до основания и изгнал отца и сына из Рима»[869]. Клятвы и церемонии, посредством которых примирившиеся пытались себя гарантировать от возврата к прежнему, были иной раз совершенно ужасными. Так, когда в 1494 г., вечером в канун Нового года члены партий nove и popolari{476} должны были попарно целоваться друг с другом в Сиенском соборе[870], то по этому поводу была прочитана клятва, согласно которой за всяким, кто ее нарушит в будущем, отрицалось право как на жизненное благополучие, так и на вечное спасение, «клятва столь поразительная и страшная, какой до тех пор еще никому не приходилось слышать»: даже последнее утешение в смертный час должно было обратиться в проклятие для того, кто эту клятву нарушит. Очевидно, что такая клятва в большей степени отражает растерянность посредника, чем действительную гарантию мира, как и то, что именно настоящее примирение в наименьшей степени нуждается в таких словах.