Но если революционный пролетариат желает стать врачом, призванным произвести операцию, неотложная необходимость которой признана, ему нельзя то и дело пачкать руки, копаясь в открытых гнойных очагах болезни, иначе при операции сам хирург вновь занесет в тело пациента те отравленные вещества, удалить которые было его задачей (Mäsam E. Wahrhaftigkeit // Fanal. 1928. № 2).
Но если революционный пролетариат желает стать врачом, призванным произвести операцию, неотложная необходимость которой признана, ему нельзя то и дело пачкать руки, копаясь в открытых гнойных очагах болезни, иначе при операции сам хирург вновь занесет в тело пациента те отравленные вещества, удалить которые было его задачей (
Еще более безжалостным, чем холодный – в хорошем смысле слова – взгляд врача, оказывается взгляд натурфилософа, который включает человеческие бедствия в функциональную взаимосвязь космоса. Под взглядом биолога, а тем более астронома мелкие конвульсии человека становятся незаметнее, так, словно они были лишь орнаментом в небывало огромной игре становления и исчезновения. Рудольф Биндинг попытался в своих стихотворениях из цикла «Гордость и печаль» (1922) освоить такой биологический «великий взгляд»:
И здесь квинтэссенция заключается в обретении героической твердости, в великом «Да», сказанном жестокому миру, в «гордости», в подобном каменному блоку Я, которое становится героическо-разумной машиной-для-себя. В нацистских школьных учебниках такое ценилось особо.
Политические альгодицеи строятся по элементарной схеме: отступление от сочувствия в чисто созерцательную холодность. Наивысшей виртуозности в упражнениях такого рода достиг Эрнст Юнгер[337]. Он принадлежит к числу мыслителей, стоявших на грани между фашизмом и своего рода стоическим гуманизмом, – мыслителей, которые, впрочем, не подпадают под столь упрощенные определения. Однако Юнгер, без сомнения, мастерски владел современным циническим мышлением, при котором поза хладнокровия и чувствительная восприимчивость не исключают друг друга. В идеологическом отношении он практиковал эстетизированную политическую биологию, утонченно-функционалистскую философию воинственного муравья. И его идеалом тоже был суровый и твердокаменный субъект, способный противостоять стальной буре. Его холодность стала платой за способность не сводить недреманого ока с окружающих кошмаров. Эта способность сделала из него наилучшего свидетеля, который может поведать обо всех тех новых ужасах, которые появились в нашем веке. Поэтому было бы крайне непродуктивным стремление хоронить Юнгера, погребая его под чересчур плоским подозрением в фашизме. Если и есть автор, к которому точно подходит определение Беньямина, говорившего о «засланных агентах» в нашем столетии, то это Юнгер, который, как никто другой, умел занять тайный наблюдательный пост, с которого были видны как на ладони все структуры фашистского мышления и чувствования. Его жестокая созерцательность сочетается с ярко выраженной готовностью высказать лично пережитое. Если Юнгер, с одной стороны, солидаризуется с предфашистскими тенденциями, то, с другой стороны, он, благодаря своей «жажде опыта», обнаруживает такое качество, которое не проявляется ни у одного фашиста и которое, в общем, говорит о стремлении к зрелой открытости миру и о либерализме – в том духе, который сегодня свойствен скорее новым левым.