Светлый фон

– Чем он занимается? Расчленением души? Да ведь это просто отвратительно! – воскликнул Ганс Касторп и на этот раз не совладал со своим весельем. Он уже был не властен над ним, он испытал, вслед за всеми другими, полное расчленение души, и хохотал так сильно, что слезы стекали у него из-под руки, которой он прикрывал от ветра глаза… (Mann T. Der Zauberberg. Berlin, 1974. S. 10–11).

Mann T

Позднее точно так же расхохочется и дядя, Джеймс Тинаппель, – консул, приехавший посетить Волшебную гору, когда Ганс Касторп расскажет ему о всех перипетиях повседневной жизни санатория – таких, как образование туберкул, пневмотомии, легочные резекции и воспаления легких. Он почувствует, что люди этого мира способны привыкнуть абсолютно ко всему.

Однако самым великолепный, самый жуткий и самый своевременный смех – это непристойный и дьявольский смех от шока, которым разразился Антон Карлович Ферге. Он чуть было не стоил ему жизни, этот ужасный смех на операционном столе, во время операции на легких. Это был плевральный шок, наступающий при хирургических вмешательствах такого рода. Послушаем рассказ Ферге об этом «сучьем» переживании, при котором смеющийся уже не узнавал себя в своем смехе – словно в нем смеялся кто-то другой, доводя его до смерти.

шока
Добродушные серые глаза господина Ферге расширялись, а его лицо становилось мертвенно-бледным всякий раз, когда он принимался рассказывать о событии, которое могло иметь для него самые ужасные последствия. «Без наркоза, господа вы мои. Ладно, наш его не признает, он запрещает его в таких случаях, все, конечно, понимаешь и соглашаешься, как разумный человек. Но местный-то глубоко не проникает, господа вы мои, он замораживает только сверху, и когда тебя вскрывают, чувствуешь только давление. Лицо мне закрыли, чтоб ничего не видеть, и ассистент меня держит справа, а старшая сестра – слева. Значит, лежу я, на меня давят, и это тело мое разрезают и оттягивают зажимами в разные стороны. Но тут слышу – господин гофрат говорит: „Так!“ – и в этот момент он начинает тупым инструментом – надо тупым, чтобы не проколоть раньше времени, – нажимать там и сям на плевру: он тыкает, чтобы найти место, где ее проколоть и впустить газ, и когда он это делает, когда он водит туда-сюда инструментом по моей плевре, – господа вы мои, господа вы мои! – тут уж начинается такое, что мне совсем кранты, просто что-то неописуемое. Плевру, господа вы мои, трогать нельзя, она не хочет, чтобы ее трогали, это – табу, она ведь специально спрятана внутри тела, изолирована и недоступна, раз и навсегда. А тут он все вскрыл и давай в нее тыкать. Господа вы мои, вот тут-то мне и стало худо. Ужасно, господа вы мои, никогда я даже и не думал, что бывает такое мерзейшее и сучье ощущение на земле – разве что только в аду! Тут со мной вышел обморок, да три обморока сразу: один – зеленый, другой – коричневый, третий – фиолетовый. Мало того, от этого плеврального шока у меня так обострился нюх, господа вы мои, что просто невозможно – так понесло сероводородом, что совсем невтерпеж, наверное, так пахнет в преисподней. И в довершение всего я услышал свой смех, когда совсем подыхал, – но это был не человеческий смех, это был самый похабный и отвратительный смех, который мне когда-либо доводилось слышать в жизни, – ведь когда трогают твою плевру, господа вы мои, ощущение такое, будто тебя самым неприличным образом щекочут с нечеловеческой силой, и стыдно чертовски, и мука неописуемая. Вот так-то, и никак иначе. И все это – плевральный шок, избавь вас от него Бог» (Mann T. Op. cit. S. 374–375).