и т. д. было рассказано в ямбах, как «Евгений Онегин», то это были бы пародии с веселым характером, а не серьезные поэтические произведения, какие мы знаем. Или наоборот, если бы Евгений Онегин был рассказан этими стихами:
то получилось бы произведение не более поэтичное и столь же смешное, как «Россияда» Хераскова, даже в том случае, если бы великолепные стихи Толстого и не были заменены стихами нашего доброго и простодушного поэта, память которого мы никак не хотели бы оскорбить здесь. В этих случаях, говоря «торжественные стихи», «шутливые стихи» – что справедливо и понятно, – мы говорим именно о том содержании, том смысле и тоне, который присущ ритму и языку совершенно независимо от точного смысла слов, которые вложены в этот ритм и соединены в этом языке, льются в них как воды потока в русле своем. Это то же явление, что общая мелодия по отношению к отдельным формам музыкального произведения, которые ею проникнуты; что общее чувство по отношению к единичному образу, в котором оно выражено, напр., грусть по отношению к грустному лицу; или, наконец – и это точнее всего – то же, что отдельное произведение зодчества по отношению к общему стилю, в котором оно выполнено. Подобно тому как мелодия в музыке, как чувство в живописи, как стиль в архитектуре, ритм и язык есть выражение того общего настроения художника или поэта, под влиянием которого он избрал для своего произведения именно этот сюжет, а не другой какой-либо и в нем, как в ряде частностей, точнее, подробнее и отчетливее выразил то, что как в общем, еще неясно и неопределенно он выразил уже в ритме или в языке. И я склонен думать, как это ни странно покажется с первого раза, что язык произведения и размер стихотворения предсуществуют самому произведению и самому стихотворению. У истинных поэтов и писателей они вырисовываются ранее, чем в найденном сюжете он осуществит и полнее разовьет их.
Это частное, с помощью чего разрабатывается то общее, что уже сказано в преемственных очертаниях поэзии, есть