Наконец, и психологический, субъективный способ познания и изображения человека в противоположность объективному, наблюдательному не был известен в других литературах, потому что оба они были смешаны в них, никогда не отделялись и не оттенялись через взаимное сопоставление. В них, насколько нам известно, нет ни одного столь чистого, беспримесного художника, как, напр., Гончаров, и нет – мы не исключаем даже Шекспира – столь совершенных психологов, как Л. Толстой и Достоевский. Мы понимаем, как много берем на себя, утверждая последнее, и, однако, не берем слова назад, потому что думаем, что оно справедливо и когда-нибудь будет признано таковым. При этом из двух названных писателей первенство в совершенстве изображения принадлежит Л. Толстому, а первенство в глубине изображаемого принадлежит Достоевскому. Из людей никто так глубоко не спускался в душу человеческую, как последний, и никто не открыл в ней так много неожиданно нового, странного, непостижимого. Его лица не продукты больной фантазии, как думают многие, и если они не сходны с теми, которые это утверждают о них, то утверждающие могут разубедиться в своих мнениях, подумав, что они сами не сходны также ни с Дантом, ни с Байроном, ни с Гейне, и, однако же, эти последние действительны. Он изображал нам не типы, но характеры, и об этом нужно сожалеть, что никогда за разъяснение этих характеров не брался характер же, но только типы, о которых, думая о другом, мы сказали уже, что они всегда не понимают характера. Ни в ком из людей разложение духа на свои формы, субъективное и объективное, не дошло так далеко, как в нем, где еще один шаг – и уже начинается помешательство. Поэтому-то никто не знал о человеке и не предугадал в будущем так много, как он. И в этом великий трагизм его жизни, что он никем не был и не мог быть понят, так как разложение духа, в нем ставшее уже прошедшим, для других, и лишь в жизни многих людей, еще предстоит в будущем. Есть многое, что положительно в первый раз на земле было высказано им, а из того, что уже и ранее было сказано, многое никто не выразил с такой силой, как он. Таково его открытие способности человеческого духа совмещать в себе одновременно противоположное: «Величайший ужас человеческой души состоит в том, что, и думая о Мадонне, она в то же время не перестает думать о Содоме и грехах его; и еще больший ужас, что и среди Содома она не забывает о Мадонне, жаждет того и другого и понимает их, и это одновременно, без всякого разделения». Этого до него никто не сказал, и это справедливо, – не в общем смысле, но в буквальном: именно о Содоме и о Мадонне, и именно одновременно, жаждая и понимая. Это какая-то полярность души человеческой, – не раздвоение как колебание, которое известно со времен Шекспира, но стремление к противоположному, жажда высочайшей святости и чистоты, т. е. уже понимание этого, уже, следовательно, вмещение ее в себе, и одновременно жажда ужасающе-низкого, о чем одна мысль холодит кровь, т. е. уже также понимание этого и, следовательно, также вмещение в себе.
Светлый фон