Мария Кондратьевна все еще не встает и вызывает на узенький, значительно уже посветлевший экран окна изящный образ Екатерины Алексеевны, второго ее пожизненного друга. Она вспоминает хрупкую и ломкую, как солома, женщину, остриженную наголо, в неряшливой серой повязке на голове. Веки этой женщины были всегда опущены, прикрыты, и, когда она хотела взглянуть на собеседника, она далеко назад откидывала голову, чуть приподымая веки длинными, тонкими своими пальцами. Эта ее особенность объяснялась тем, что незадолго до встречи с Марией Кондратьевной Екатерину Алексеевну частенько приглашал к себе для беседы один строгий мужчина, он все домогался от нее каких-то очень нужных ему признаний, но Екатерина Алексеевна, хрупкая и ломкая, ни в чем ему признаваться не хотела и от задушевных бесед со строгим мужчиной отказывалась, не поддерживая их никак, и смотрела на своего собеседника с презрением и брезгливостью и этим вконец обижала строгого мужчину, задевала его профессиональную гордость, и в последнюю их встречу он погорячился немного и повысил голос и, рискуя собственным здоровьем, задержал Екатерину Алексеевну у себя надолго: они пробеседовали около суток, и с тех пор верхние веки у нее опустились и не подымаются совсем. Но если приподнять их пальцами и откинуть голову, тогда можно очень хорошо увидеть белый свет.
Несколько времени спустя, когда они все трое встретились в пустынном и холодном краю, Екатерина Алексеевна говорила Марии Кондратьевне, улыбаясь пленительной своей улыбкой:
– Маша, милая, это поразило меня самое. Муж чересчур баловал меня. Но, видно, мне передалось что-то от его высокой души. Я не принимаю лжи и предательства. И мне так странно, что я жива, а Миши нет. Пойми, я никогда ничего не скажу, не оболгу память о Мише, о его друзьях. Но это не утешение, я знаю… Его нет, а я жива. Этот факт моей физической жизни тяготит меня…
И такая понятная, раскаленная тоска прозвенела в ее голосе тогда, что Марию Кондратьевну всю сотрясло, и она упала головой в колени Екатерины Алексеевны, и та гладила ей волосы и говорила тихо:
– Машенька, что ты, не надо, Машенька…
А Белла Михайловна вскочила с нар, худая, осипшая, олошадевшая, и стала бить себя кулаком в костлявую грудь, и грозить, и кричать страшные матерные проклятия…
…И сегодня они должны были встретиться, подруги, связанные между собой верченой ниточкой. Они должны были встретиться, как неуклонно встречались ежегодно, именно в этот день обязательно – это был общий для всех троих день. День Возвращения. У них выработалось правило встречаться по очереди, на дому у каждой, чтобы никому не было обидно, и в этот год праздник нужно было встретить у Марии Кондратьевны.
Она встала, оделась и, хотя времени впереди было много, решила прибраться к встрече прямо сейчас. Она вытерла влажной тряпкой вечно мерещившуюся пыль с бедных своих стульев, расставила их по местам, подровняла книги на полочке и подправила сухие, отглаженные для сохранности горячим утюгом кленовые листья над фотографиями своих погодков – мальчуганов, выросших без нее и ушедших на войну без нее, без ее напутствия и благословения, без ее объятия и слез. Она поклонилась им всем троим, не вернувшимся домой, и, обратившись к другой стене, особо поклонилась своему мужу Николаю Ивановичу, ушедшему из дому гораздо раньше, при ней и при детях, при их слезах и при ее ужасном крике.
Николай Иванович был сфотографирован возле своей машины, на которой он столько лет возил старого начальника. Старый этот начальник, справедливый и дружелюбный, однажды темною ночью внезапно покинул свой дом, а потом, тоже среди ночи, вслед за начальником и его шофер Николай Иванович тоже ушел в темноту, чтобы уже не вернуться, и только месяца два спустя за Николаем Ивановичем ушла и сама Мария Кондратьевна, и дети ее снова ужасно кричали, не отпуская мать. Больше никого из них Мария Кондратьевна не видела никогда.
Теперь во всем разноцветном мире у нее остались только две зацепки, две живые души, к которым тянулась и ее все еще живая душа. Это и были две ее подруги, две сестры, которых судьба дала ей для жизни взамен прошлого и в скупо отмеренное будущее, – Белла Михайловна Карминова, жена бывшего краевого прокурора, и Екатерина Алексеевна Гурецкая, жена бывшего секретаря посольства. Немного волнуясь перед встречей, Мария Кондратьевна накрыла стол свежевыстиранной, накрахмаленной и подсиненной скатеркой. Там, где на скатерке обнаружилась дырочка, она поставила пепельницу. Ей не терпелось заняться хозяйством, но огромная длинная квартира, в которой она жила, уже зашевелилась, забегала по коридору, застучала нетерпеливо в вечно занятую уборную, заколотила кулаками в двери ванной. Люди спешили на работу, и Мария Кондратьевна пропустила их всех, переждала, покуда они разбежались по своим неотложным делам, и к 8 часам утра, когда суета прекратилась, Мария Кондратьевна вышла на кухню. Она принялась за стряпню.
Ее гордостью, ее «фирменным блюдом» были различные салаты и винегреты, действительно поражающе вкусные, необъяснимо тонкие и ароматные. Мария Кондратьевна делала их из сырых тертых овощей, какие с клюквой, какие с лимоном. Салаты выходили из ее рук веселые, красивые, то пурпурные, то пестрые, а то и снежно-белые. Всю эту снедь Мария Кондратьевна аккуратно разложила по блюдцам и тарелкам, загладила шершавую их поверхность и навела узоры. На одних в решетку и клеточку, это делается вилкой, а на других круглые, вроде цветов, – тут уж нужен носик чайной ложки.
Около часу дня трижды прозвонил звонок. Это пришли долгожданные гостьи, обе сразу. Они, видно, встретились где-то на улице, заранее о том договорившись, и вместе зашли в магазин и прикупили ветчины, и колбасы, и рыбных консервов. Белла Михайловна поставила на стол бутылку водки, а Екатерина Алексеевна прибавила к этой бутылке другую нарядную бутылочку заграничного вермута.
– Это уж так, для баловства, – сказала она, далеко закидывая голову, чтобы видеть своих подруг.
Все они принарядились для сегодняшнего дня. Екатерина Алексеевна была в теплой пушистой кофточке и в новомодных элегантных брючках. Красивая и подтянутая, прекрасно причесанная, она казалась совсем молодой рядом с сильно исхудавшей и как-то обуглившейся Беллой Михайловной, у которой, кроме сверкающих гордых глаз, ничего уже женского и яркого в облике не осталось. Белла Михайловна поминутно кашляла, передергивала плечами и ерзала, словно ее раздражало собственное старомодное, непомерно большое шелковое платье. Молнии тика перебегали по ее лицу от бровей ко рту и обратно. Вдвоем с Екатериной Алексеевной они внимательно и серьезно обсудили новый байковый халат Марии Кондратьевны и «одобрили его в целом», как сказала Екатерина Алексеевна, приподняв пальцами веки.
Белла Михайловна умело откупорила бутылку и налила всем водки, и они выпили в полном молчании безо всяких тостов, а выпив – улыбнулись друг другу, словно бы каждая знала, за что и почему она пьет, и знала, что ее подруги тоже это прекрасно знают, и у них в этот миг у всех троих набежали на глаза слезы. Но они подавили их и занялись едой.
Постепенно завязался разговор.
– Ростислав Николаич, – сказала Екатерина Алексеевна как бы между прочим, – предлагает мне, лишь только откроется навигация, съездить с ним на пароходе до Астрахани и обратно. Прямо не знаю… – Она приподняла веки и вопросительно взглянула на Беллу Михайловну.
– Это еще кто такой? – спросила та.
– Давний сослуживец, – сказала она небрежно. – Я с ним, помню, в Париже познакомилась, на каком-то приеме, еще в тридцать шестом. Целая вечность… Он тогда все в любви мне объяснялся, чудак очкастый… – Она негромко засмеялась. – Представь, Маша, – она обернулась к Марии Кондратьевне, – объявился вновь поклонничек, старый-престарый, песок сыплется, а все еще тянет свое, поклоняется! Цветы, конфеты… Забавно…
– В постельку манит? – грубо спросила Белла Михайловна и, не дождавшись ответа, добавила: – Скажи-ка правду, Катя, конкретно…
И тут она задала Екатерине Алексеевне несколько вопросов впрямую и выраженных в самой откровенной, неприкрытой форме, той, что называется у людей непечатной и нецензурной.
Но ни Мария Кондратьевна, ни Екатерина Алексеевна не смутились этих речей нисколько. Суть была в другом, суть очень важная для них всех, и Екатерина Алексеевна, приподняв веки, сказала тихо:
– Нет, что ты, Белла, клянусь тебе: нет. Просто я его не гоню, пусть спасибо скажет и за это. Вот и все. Но, может быть, где-то подсознательно это согревает меня. Человеку нужно внимание, ласка, ну пусть не ласка, мечта о ней. Это нужно, а женщине особенно…
При этих словах Мария Кондратьевна уголком глаза поглядела на портрет Николая Ивановича и клятвенно подумала, что ей никакой ласки не нужно, и мечты о ней тоже во веки веков, а Екатерину Алексеевну нужно простить, значит, тут она слабая. Бог с ней, пусть…
– Давайте-ка выпьем, – резко сказала Белла Михайловна и, не дожидаясь подруг, налила и выпила рывком, по-мужски.
– Ласки, – сказала она издевательски и закопошилась вилкой в салате, – ласки, туда твою мать, цветики, конфетики, пароходики! Пейте, что ли, что я одна-то!