Светлый фон
tuerentur Пер.]

а Отчаяние, пытаясь обратить против него его же собственный довод, ответствует:

Подобным же образом Донн (Сатира III, 29) осуждает поединки:

Сципион замечает, что звезды — это шары, намного превосходящие размером Землю. Земля казалась в сравнении с ними настолько маленькой, что ему стало обидно за Римскую империю, которая была чуть больше точки на крохотной земной поверхности (XVI). Позднейшие авторы хорошо помнили эти строки. Незначительность Земли (по космическим меркам) стала общим местом и для средневекового мыслителя, и для человека Нового времени. Эта мысль вошла в необходимый арсенал моралистов, стремившихся, подобно Цицерону (XIX), укротить человеческое честолюбие.

С другими элементами «Сна» мы встретимся в литературе более позднего времени, хотя, конечно, сочинение Цицерона было не единственным их источником. В XVIII главе мы читаем о музыке сфер; в XXVI — о духах, прикованных к земле. В XVII главе Цицерон замечает (момент, который может показаться малоинтересным), что Солнце есть разум мира, mens mundi. Овидий (Met. IV, 228) сделал его mundi осиlus, оком мира. Плиний Старший (Nat. Hist. II, IV) вернулся к Цицероновой версии с небольшим изменением: mundi animus. Бернард Сильвестр использовал оба почтительных наименования — mens mundi… mundanusque oculus[1229]. Мильтон, по–видимому, не читавший Сильвестра, но, конечно же, читавший «Сон» Овидия и, возможно, Плиния, делает то же самое: «Ты — око мирозданья и душа, О Солнце» — Thou Sun, of this great world both eye and soul («ΠΡ» V, 171). Шелли, возможно, вспоминая одного только Мильтона, поднимает образ ока на новую высоту: «Я — Мирозданья око; им оно узрит свою бессмертную Kpacy»{1230} — The eye with which the universe Beholds itself and knows itself divine («Песнь Аполлона», 31).

mens mundi. mundi осиlus mundi animus. mens mundi… mundanusque oculus . Thou Sun of this great world both eye and soul Kpacy»  — The eye with which the universe Beholds itself and knows itself divine («Песнь Аполлона», 31).

Но гораздо важнее подобных любопытных частностей общий характер этого текста, его отличает обилие материала, унаследованного Средними веками от античности. На первый взгляд, чтобы стать вполне христианским, ему недостает лишь пары незначительных штрихов. По существу же он всецело основывается на языческой этике и метафизике. Как мы видели, небеса существуют, но предназначены они для государственных мужей. Сципиона учат (XXIII) обращать взор горе и презирать мир; но презирает он в первую очередь «речи толпы», а горе ищет лишь награды за свои славные деяния (rerит). Это decus, слава или «величие» в смысле, очень далеком от христианского. Наиболее обманчива глава XXIV, где Сципиона призывают помнить, что смертен не он, а лишь его тело. Всякий христианин в какой‑то степени с этим согласится. Однако далее почти сразу же следуют слова: «А потому знай, что ты — бог». Для Цицерона это очевидно; «у греков, — говорит Фон Хюгель (он мог бы сказать «во всей классической мысли»), — сказать бессмертный означает сказать бог. Эти понятия взаимозаменяемы»[1231]. Люди могут восходить на небеса потому, что они пришли оттуда; их восхождение — это возвращение (revertuntur, XXVI). Вот почему тело — это «оковы»; мы оказываемся в них в результате своего рода грехопадения. Оно не имеет отношения к нашей природе — «разум каждого — это и есть человек» (XXIV). Все эти представления не имеют ничего общего с христианским учением о сотворении человека, грехопадении, искуплении и воскресении. Тому отношению к телу, которое они предполагают, предстояло стать тяжким наследством средневекового христианства.