Светлый фон

Позволь в заключение выразить, как сильно я раскаиваюсь в том, что, возможно, косвенно причинила тебе вред. Хотя в одном ты можешь быть уверена: я никогда не скажу о тебе ни одной двусмысленной вещи, ничего, что можно было бы переврать. Я достаточно пожила на свете. Завтра, на Рождество, поеду в свой дом в Хилтон-Хед, да там и останусь, пока тучи над Ричмондом не рассеются. Поступаю я так по нескольким причинам. Я не собираюсь облегчать Буфорду или кому-то еще другому задачу — пусть попотеет, чтобы до меня добраться. Однако, что более важно, тебе надо где-то жить. Кей, не советую возвращаться к себе.

Позволь в заключение выразить, как сильно я раскаиваюсь в том, что, возможно, косвенно причинила тебе вред. Хотя в одном ты можешь быть уверена: я никогда не скажу о тебе ни одной двусмысленной вещи, ничего, что можно было бы переврать. Я достаточно пожила на свете. Завтра, на Рождество, поеду в свой дом в Хилтон-Хед, да там и останусь, пока тучи над Ричмондом не рассеются. Поступаю я так по нескольким причинам. Я не собираюсь облегчать Буфорду или кому-то еще другому задачу пусть попотеет, чтобы до меня добраться. Однако, что более важно, тебе надо где-то жить. Кей, не советую возвращаться к себе.

Твоя преданная подруга

Твоя преданная подруга

Анна

Анна

Читаю и перечитываю, снова и снова. Тошно становится, когда думаешь, как Анна подрастала в ядовитом воздухе Маут-хаузена, понимая, что происходит вокруг. Мне страшно жаль, что всю жизнь ей приходилось слушать дурацкие анекдоты о евреях, узнавать о зверствах, совершенных против евреев, хотя она сама принадлежит к этой нации. И можно приводить массу оправданий ее отцу, да все же поступил он плохо и как трус. Наверняка он подозревал, что Анну насилует тот самый эсэсовец, который пил и ел с ним за одним столом, и ничего по этому поводу не предпринял. Пальцем не пошевелил.

Теперь уже пять утра. Веки отяжелели, тело гудит, нервы на взводе. Смысла нет ложиться. Встаю и направляюсь на кухню сварить кофе. Какое-то время сижу у темного окна с видом на реку, которой не видно, и перебираю в уме откровения Анны. Теперь мне более-менее ясно поведение Бентона в год, предшествовавший его гибели. Припоминаю, как временами он жаловался на головную боль от перенапряжения, а мне казалось, будто бы у него похмелье, и теперь я понимаю истинную причину его недомоганий. Он все больше отчуждался, с каждым днем усиливалась его депрессия и разочарование в жизни. В чем-то я могу его понять — скажем, почему он не стал рассказывать о тех письмах и звонках, не обмолвился о папке «По инстанции», как он ее называл. Но вот согласиться с этим не могу. Зря он не раскрылся передо мной.