Игорь пришел в себя, когда его уже почти ничего не стесняло, оказывается, его полумертвый союзник сумел-таки освободить его от смердящего бремени и сейчас настороженно повернул свою обмотанную грязными бинтами голову в сторону возвращающегося в реальность Кумирова. В помещении уже было светло: источником света являлась тусклая лампочка, гнездившаяся над закрытой дверью.
Игорь отметил, что у Поликарпа когда-то было красивое лицо: светло-карие, прозрачные глаза, белки у которых стали из-за явного хронического гепатита желтыми под стать зрачкам; достаточно строгие черты лица, которые были безнадежно феминизированы хроническим алкоголизмом. Все лицо мужчины оказалось в шрамах. Особенно бросался в глаза рельефный шрам, разделивший нос по вертикали, словно по нему стекало молоко или белая краска. Лицо спасителя Кумирова имело сине-фиолетовый цвет, словно он натянул на него темный капроновый чулок.
— Что у тебя лицо такого цвета, будто ты неделю назад утонул? — Игорь приободрился и начал самостоятельно, но пока довольно неуклюже переползать к входным дверям, где виднелось свободное место.
— А это, знаете, болесь такая, оно еще по большей части с кровью связано. У нас, говорят, у простых людей никак не лечат, а если богатый — только за большущие деньжища. — Словно в подтверждение сказанного, Поликарп коснулся темно-коричневыми пальцами своего лица цвета баклажана. Остальное тело, кроме, пожалуй, такой же, как кисти рук, словно закопченной шеи, имело бело-розовый цвет. — Да по мне-то что, Патрис Лумумбович, я и таким Фантомасом поживу, — долго ли еще осталось? Мне ж не в кино со своей рожей сниматься!
— Слушай, дед, а тебе, если не секрет, сколько годочков? — Кумиров прикинул, что этот алкаш уже наверняка на пенсии, следовательно, ему уже за шестьдесят или, по меньшей мере, очень близко к тому. — Бабенок-то еще беспокоишь?
— Сколько годочков-то, внучек? — Поликарп прищурился. — А на тридцать три не согласишься?
— Да брось ты трепаться! — Игорь даже удивился искренности собственного изумления. — Я еще готов поверить в то, что ты успел так поседеть от своей собачьей жизни, а вот чтобы так сморщиться — это уж ты чего-то лихо переборщил! Тебя в концлагере, случаем, не содержали?
Да ты, мил человек, и судьбы-то моей не знаешь! Я, Патрик, считай, всю жизнь по больницам да по тюрьмам маюсь. Когда, думаю, вся эта грустная история закончится, а начнется что-нибудь другое, повеселее, ну хоть для какого-то ассортимента, а то ведь все одно и то же! — устало ухмыльнулся Поликарп. — И таких, веришь, чудес за свою жизнь насмотрелся, просто садись и пиши. Да вот я, мил человек, писать-то не склонен, пусть кто другой по этой части потрудится, а я так, ну как сказитель, что ли?