У власти тоже были грузины. Они (тогда) больше любили мертвых, чем живых, почитали их больше, чем живых, но для того, чтобы человеку была гарантирована собственная могила, все же существовало одно советское правило – надо было умереть своей смертью. Если убивали они (для этого в Советском Союзе обычно прибегали к расстрелам), то нечего было на это и надеяться: по их логике, расстреляному могилы не полагалось, лишь грузинская земля, в которой тебя обязательно бы похоронили, но могилы как таковой не было бы. Соединился бы ты с грузинской землей где-нибудь подальше от города, швырнули бы тебя в вырытую яму так, чтобы никто этого не видел (даже случайно) и никогда не узнал бы, что на этом поле, под этой травой, покоятся сотни расстрелянных. И даже те, кто рыл эту яму (не могилу, просто яму), уже на следующий день не смогли бы найти и узнать место, куда сбросили тебя накануне ночью. Но иногда так же невозможно понять человека, как невозможно понять Вселенную, столь же огромную, как то поле, где спустя двадцать лет один из могильщиков все же нашел свою жертву.
Он не был убийцей, он был просто могильщиком – если бы он был убийцей, то не запоминал бы, а сразу забыл бы это место. А он точно запомнил ту траву, под которой должен был покоиться Гега Кобахидзе. Голоса травы Трумена Капоте никогда не помогут найти вырытую двадцать лет назад могилу, и никогда ни один из могильщиков Шекспира или Галактиона не стал бы никого оплакивать. Впрочем, он и не плакал, он просто рыл могилу, рыл той холодной ноябрьской ночью и при свете луны запоминал тайну, которую через пятнадцать лет шепотом поведал матери Геги Кобахидзе. Мать Геги, Нателла Мачавариани, которой за эти годы уже не раз шепотом клялись, что точно знают, где сейчас ее сын, сразу поняла, что вот этот человек действительно что-то знает.
Он просто не мог не знать – у него не было лица, вообще не было, не было из-за того, что он видел. Его лицо было скрыто отражениями воспринятой им боли и удивления, и Нателла Мачавариани догадалась, что и сам этот человек уже мертв, давно уже мертв, и поэтому он действительно может знать истории других мертвецов. На протяжении многих лет в поисках сына она следовала за всеми, даже за теми, кого считала специально подосланными. Следовала и за теми, кто требовал вознаграждения за информацию, а потом бесследно исчезал с московского или ленинградского вокзалов.
А оттуда путь в северные, сибирские, лагеря лишь начинался.
Трудно поверить в смерть при жизни, тем более в смерть сына, потому что смерти сына просто не существует, особенно когда эту смерть от тебя скрывают и официальный ответ под таким же запретом, как и официальная мечта. Но надежда не может быть официальной, надежда – одна, она твоя, и ею можно жить. С этой надеждой можно искать своего приговоренного к смерти сына, которого, оказывается (а вдруг?), не расстреляли и который отбывает пожизненное где-то в Сибири, в очень отдаленном лагере, но он все же жив.