Льюис сказал:
— Сколько прошло, три месяца? А ты уже действуешь, как проклятый деляга.
— Чушь собачья, — ответил Майло. — Это ведь
— Никто нас не заставляет выслушивать эту чушь собачью, — процедил сквозь зубы Эспозито и расстегнул пиджак. Льюис придержал его, дымя словно паровоз. Потом бросил окурок на тротуар, посмотрел, как он тлеет, и отошел в сторону.
— Эй, — сказал Эспозито.
— А пошло все в задницу! — В голосе Льюиса была такая ярость, что Эспозито захлопнул рот. Льюис повернулся ко мне: — Валяйте. Двигайте.
Я двинулся вперед, а Майло рукой уже коснулся двери.
— Смотри, не напорть там, — предостерег Льюис. — И не перебегай нам дорогу. Я не шучу. И мне наплевать, сколько там за тобой этих чертовых адвокатов, слышишь?
Майло толкнул дверь, и мы вошли. До того как дверь закрылась за нами, я услышал, как Эспозито выругался.
И засмеялся — через силу, со злобой.
* * *
В большой комнате цвета морской волны работал телевизор. На экране мелькало что-то вроде полицейского боевика, и пар сорок полузакрытых глаз следило за фантастическими перипетиями.
— Торазин-сити, — сказал Майло фреоново-холодным голосом. — Гнев как лечебное средство…
Мы дошли до середины комнаты, когда из-за угла коридора появился отец Тим Эндрус, везущий бачок с кофе на алюминиевой тележке. Упакованные в полиэтилен стопки пластиковых стаканчиков заполняли нижнюю полку тележки. Его пасторская рубашка грязно-оливкового цвета была надета поверх выцветших джинсов, добела протертых на коленях. Обут он был в те же самые, что и в первый раз, белые кеды; один шнурок развязался.
Он нахмурился, остановился, резко повернул, чтобы избежать встречи с нами, и покатил тележку между рядами сидевших в расслабленных позах мужчин. Разболтанные колеса тележки все время заедало. Двигаясь рывками и зигзагами, Эндрус оказался наконец у телевизора. Низко наклонившись, он что-то прошептал одному из сидевших — молодому белокожему парню с безумными глазами в слишком тесной для него одежде, придававшей ему вид сильно выросшего мальчишки-беспризорника. Он действительно был очень молод — ему никак не могло быть больше двадцати лет; в нем еще просматривалась младенческая пухлость, а линия подбородка под скудной растительностью оставалась мягкой. Но впечатление детской невинности портили свалявшиеся волосы и покрытая болячками кожа.
Священник разговаривал с ним медленно и с исключительным терпением. Юноша выслушал его, потом медленно поднялся и стал дрожащими пальцами разворачивать стопку стаканчиков. Наполнив стаканчик из крана бачка, он хотел поднести его к губам. Эндрус прикоснулся к его запястью, и юноша остановился в растерянности.