Смелая откровенность Мария наводит на мысль о том тевтоне, которому показали статую и который так невежливо о ней отозвался: в сущности, ответом своим он вынес приговор всему упадочному Риму; Марий тоже был мужлан, он олицетворял возврат от искусства к природе, обратное течение вещей! В Марии возродился старый строгий мужицкий дух республики; Рим поневоле обращался к своим низшим черноземным пластам, чтобы встретить натиск первобытной силы извне. Бюст, изображающий, как утверждают, Мария, во всяком случае, представляет портрет гражданина республиканской эпохи, в чертах топорного лица которого как бы застыло воспоминание о матери – о суровой, привыкшей жертвовать собой римлянке, воспитавшей его в строгости в родном доме, о женщине со вкусами простолюдинки и по-собачьи привязанной к своему роду, одной из матерей республики, соединявшей в себе преданность со свирепостью волчицы!
А это заставляло вспоминать о старинных методах воспитания, о почти забытых розгах; случай поднял нравственность в Риме; благородные римляне сами никуда не годились, но знали, что такое действенная сила. Понимали они толк и в интригах и умели вести игру, но страх подстегивал их, они трепетали, слабый румянец окрашивал дряблые щеки старых сенаторов, и они энергично принялись за дело, заседали день и ночь. Город прожужжал им все уши своею паникой, клиенты[33] окружали их, ломая руки, когда они выходили из сената; крупных купцов била лихорадка, ростовщики пылали, как медные, и их прошибал зеленый пот, их тошнило со страха и отчаяния: как и чем теперь спекулировать? Богатые вольноотпущенники каменели на Форуме, как статуи: что станет с их доходами, с домами, отдаваемыми внаем? С виллами и мавзолеями, уже воздвигнутыми ими для себя на Виа Аппиа? Не угодят ли они туда преждевременно? Или не лягут ли вместо них туда, под мраморные плиты, другие – недостойные – люди? На верном ли пути правительство? Правильный ли выбор сделал сенат? Следовало ли поручить спасение отечества простому солдату? Да, вот именно: тут как раз и нужен был простой человек! Сам язык римлян нуждался в упрощении.
Страх был всеобщим и никогда впоследствии не забывался. У авгуров и гарусников[34] не разглаживались на лбу морщины от усердного разгадывания примет по внутренностям животных и полету птиц. На Аркасе, издревле наблюдательном пункте Рима, откуда открывался вид на все четыре стороны, с утра до вечера изучали небосвод: что говорят звезды? Отцы семейств, выходя утром из атриума[35] в сопровождении рабов, несших свитки и акты, едва осмеливались переступить через порог: какая встреча ждет их? Не споткнутся ли они на пороге? Каких птиц увидят в воздухе первыми? Рев осла, ползущий по земле червь, мелькнувший в глазах заяц – даже если он висел в лавке торговца дичью – все служило зловещим предзнаменованием. Слухи о разных приметах плодились и облетали весь город: в большой подземной клоаке Рима слышалось странное бульканье: это плакало нутро города, – сообщали друг другу возчики и разносчики воды, леденея от страха в солнечный день. Никогда так не ощущалось в воздухе витание роковых сил, фатума; почти осязаемым женским обликом нависла над городом страшная судьба.