Ритуалы, с помощью которых мы сдерживаем и укрощаем страх смерти, столь же различны, сколь и неизменны. Прежде чем мы осмелимся их исследовать и, возможно, изменить, мы отстаиваем их с помощью поистине геркулесовых усилий воображения, иногда до той самой смерти, которой сильнее всего боимся. Я сказал об этом Коле.
— Неужели порочный круг ужаса и тирании навеки поработит даже самых просвещенных из нас?
Он считал этот вопрос бессмысленным и пессимистическим, порожденным тяжелыми испытаниями. Коля видел в любых людях, какими бы безнравственными выродками они ни были, искру совершенства, которая всегда отзовется на то, что он называл «мыслящим голосом любви». Только изредка появлялся действительно ужасающий разум, способный поглотить даже эту искру совершенства и уничтожить ее.
Когда он об этом упомянул, я успокоился — я не смог бы убить слепого мальчика. Я помню рассказ одного старого раввина. Когда его спросили: «Где был Бог в Освенциме?» — он ответил: «Бог был там с нами, страдающий и проклинаемый. Спросите лучше — где был Человек в Освенциме?» Я, в свою очередь, не стал музельманом. Я до сих пор хорошо понимаю, что он имеет в виду.
Я рассказал Коле, как Эсме предала меня; как я не захотел, однако, бежать без нее. Я все еще надеялся найти того, кто ее купил. Он со странным неодобрением отнесся к моим словам, но он не знал Эсме так, как я. Меня удивил, впрочем, его ответ:
— Я сомневаюсь, что ты когда-нибудь поймешь степень или природу ее страдания. Я готов предположить, что, возможно, она просто не осмеливается признавать, до чего невыносимы сейчас ее мучения.
Я рассмеялся. Я мог бы подумать, что он сам в нее влюбился! Но, как я полагаю теперь, он имел в виду, подобно миссис Корнелиус, что лучше бы мне никогда не забирать ее из публичного дома в Константинополе, не обольщать ее рассказами о прекрасном будущем в Голливуде. Ей не хватало характера для этого будущего. Но, по крайней мере, она получила гораздо больше, чем многие подобные ей девочки, которым только обещают такие вещи!
Следующая часть нашего путешествия должна была стать последней — опасное странствие по пустыне подходило к концу. Ночью, когда холодало, шатры стояли почти на милю вдоль дороги и дрожащие огни исчезали в бесконечности. Отовсюду доносился аромат еды, горячего древесного угля, запах экскрементов и мочи, специй и духов, животных и людей. Я думал, так ли выглядело путешествие в обозе на Диком Западе или, может, скорее большой перегон скота, который братья Бутч[551] и Хопалонг доставляли в Мексику. Я видел такое по телевизору. Ковбойские фильмы — единственное зрелище, в котором осталась теперь настоящая мораль. Иногда я надеюсь, что среди прочих Хутов Гибсонов и У. С. Хартов обнаружится и мое имя. Но зритель уже слишком далек от моего времени. Теперь наша работа — больше не развлечение, она сдана в архивы общества. Люди, полагаю, хотят поскорее забыть старые уроки. Даже Джон Уэйн с готовностью играет «хранителя закона», похожего на Фальстафа[552], осмеивая все, что он когда-то защищал, — нет, у меня не осталось особых надежд. Вестерн, без сомнения, превращается в громкое кровопролитие, в котором насилие заменяет техническое мастерство; теперь он напоминает детективные, экзотические и сенсационные романы.