Светлый фон

Мыслишка верная, да только не для этого случая.

Сразу я это сообразил – про случай, как только сеньора архидьякона увидел. Ведь он, падре Хуан, какой? Встретит – рычать тут же начинает, шуметь. Не со зла – нрав такой. Пошумит, а после о деле заговорит.

Это если в порядке все.

А тут…

– Садись, сыне, садись…

Тихо так сказал, грустно, глаз своих совиных не поднимая. Голову бритую опустил…

Или заболел падре?

Присел я на тот самый бочонок, от которого солониной гадкой разит, огляделся.

Все то же – подвал сырой, помост деревянный, одеяло смятое на досках, распятие черное на стене.

– А был ли ты на Акте Веры, сын мой?

– Был, – сглотнул я, сообразить пытаясь. Или Ее Высочество недовольна чем-то? Вставила сеньору архидьякону фитиль крученый – вот и погрустнел?

– Скажи, сыне, слушал ли ты, когда приговор читали? Внимательно ли слушал?

И снова – непонятное что-то в голосе. Будто жалеет падре. Не их, в санбенито которые, а меня, Начо Белого.

– Или не за вину осудили их, сыне? Вот Маниферро Лопес, растлитель мерзкий. Обольстил девицу юную, жизнь ей испортил…

– Падре! – совсем растерялся я.

– …Или Педро Ринкон, марран, над распятием и иконами святыми глумившийся, в ересь иудейскую собственного брата совращавший? Или Франциско Ласалья, содомит, отроков юных с пути сбивающий?…

Не слушал я приговора – без меня читали. Были и такие, наверно.

– Разве не должно мерзость эту каленым железом выжигать. Скажи, Начо?

Медленно-медленно голову бритую поднял. Поднял – на меня взглянул глазами совиными.

Аж отшатнулся я от взгляда его. Страшно смотрел архидьякон Фонсека.