Светлый фон

Перегрин вновь обрел (или притворился, что обрел) свое обычное агрессивное хладнокровие. Они с Гилбертом болтали о каких-то пустяках. Гилберт излучал затаенную радость человека, который вышел невредимым из опасного приключения и предвкушает, как будет сплетничать об этом в другой компании. У Джеймса вид был кротко-отрешенный или, может быть, грустный. Титус стыдился и дулся. Я спросил тех троих, когда они уезжают, и выразил желание, чтобы они не задерживались, поскольку спектакль окончен. Все согласились на том, что разъезд состоится завтра. Машина Перри к тому времени будет готова, Джеймс отвезет его в гараж. Гилберт, хоть и неохотно, тоже согласился уехать, утешая себя мыслью, что сможет сообщить обо мне кое-что новое в Лондоне. И мы с Титусом останемся одни.

После завтрака я, по разумному совету Гилберта, составил список продуктов и напитков, которыми он мог бы снабдить меня впрок, пока у нас еще есть машина, и с этим списком он снова отбыл в деревню. Титус пошел купаться. Перегрин, теперь ярко-розовый и блестящий от крема для загара, лежал на траве возле башни. Джеймс, устроившись на полу в книжной комнате, перебирал мои книги, изредка прочитывая страницу-другую. Гилберт вернулся с нагруженной машиной и с известием, услышанным в лавке, что Фредди Аркрайт приехал в отпуск на ферму Аморн. Перегрин ввалился в дом с отчаянной головной болью и прилег в книжной комнате, задернув занавески. Джеймс вышел на лужайку и стал выгребать из корытца камни и раскладывать их на траве в виде сложного узора, обведенного кругом. День тянулся, было очень жарко, и вдали опять ворчал гром. Море было как жидкое желе, вздымалось и опадало гладкими густыми валами. Потом, вскоре после того как Титус вернулся с купания, оно стало сердиться. Поднялся свежий ветер. Гладкая зыбь усилилась, волны стали выше, мощнее. Мне было слышно, как они бушуют в Минновом Котле. Низко над горизонтом повисла длинная гряда пушистых облаков, но солнце повернуло на закат торжественно, в безоблачном голубом сиянии. Гилберт и Титус сидели теперь возле башни, в тени, которую она отбрасывала на траву, и пели Eravamo tredici.

Я твердо решил дать отдых моему истерзанному, израненному мозгу. У меня не осталось сомнений, что все случившееся было подстроено Джеймсом вопреки моей воле. Если б у меня не сдали нервы, если б я продолжал гнуть свою линию, если б догадался сразу увезти ее отсюда, Хартли не стала бы мне противиться. Она бы махнула рукой, уступила, сперва от бессильного отчаяния человека, в котором всякая надежда на счастье давно убита. Моя задача — научить ее желанию жить, и я еще это сделаю. Я, только я, в силах ее воскресить, в этом мое предназначение. Может быть, размышлял я, даже неплохо, что на этот раз я ее отпустил — ненадолго. В конечном счете моя ударная тактика оправдается, у нее будет время подумать, сравнить двух мужчин, представить себе иное будущее. Мои уговоры принесут свои плоды. Как знать, может быть, после пребывания у меня, после того как я заронил в ее душу семена свободы, небольшая порция Бена откроет ей глаза на осуществимость, а потом и на желательность немедленного избавления. Небольшая порция Бена заставит ее наконец собраться с мыслями. Так будет даже лучше, потому что она сама примет решение, а не просто послушается меня. Ей бы только немножко оправиться от страха, от чувства безысходности, и она подумает и решится уйти. Не следовало мне действовать так сплеча, так сурово, ни в коем случае не следовало запирать ее в комнате — это было ошибкой. Какое-то время я вполне мог бы удержать ее силой убеждения и достучаться до ее разума. А я сразу обрек ее на роль пленницы и жертвы, что само по себе лишило ее способности рассуждать. Теперь, в этом страшном вертепе, она хотя бы «дома» и сможет подумать. Не станет же он беспрерывно колотить ее душу и караулить ее тело. Я буду ждать. Она придет. Я не буду никуда отлучаться. А если не придет, извернулся я напоследок, — что ж, поступлю так, как сказал Джеймсу, начну все сначала.