Взгляд, которым одарил Шаула кормчий, мог бы испепелить дотла столетний дуб, но шалуах не обратил на шкипера никакого внимания и прошел мимо Иегуды на свое место, неподалеку от стоявшей у мачты гидрии[85]. Легионеры, невзирая на качку и неослабевающий ветер, который буквально срывал с них плащи, стали рядом с лодкой, расставив ноги для равновесия и положив руки на рукояти мечей.
Иегуда нашел место, где дуло чуть меньше, завернулся в мокрый, стоящий колом от пропитавшей его соли плащ и задремал, несмотря на тошноту и боль в натруженных мышцах. Корабль скрипел и содрогался всем корпусом, якоря держали прочно и мокрые канаты не лопались от натяжения, но непогода не ослабела. Она по-прежнему пыталась добраться до упущенной добычи. Добыча была близка, буря облизывала ее белыми языками шквалов, принюхивалась порывами ветра, но не могла ухватить своим вечно голодным жадным ртом. Пока не могла. До рассвета оставалось около трех часов, и не умереть за это время вовсе не означало выжить — всего лишь пережить ночь.
Иегуда спал некрепко, то проваливаясь, то вновь всплывая из темноты временного небытия, чтобы оказаться на палубе гибнущего в Адриатическом море судна, но его истощенный мозг, отключаясь от безысходной реальности, получал несколько минут передышки, и эти несколько минут были лучше, чем многочасовой отдых, слаще, чем амброзия.
Приоткрывая глаза, он видел мокрую палубу, сбившихся в группки пассажиров, раскачивающуюся мачту и замерших в карауле возле лодки Марка и Кезона.
Рассвет вынырнул из бушующего моря внезапно.
Воздух из черного стал серым, прорисовались жемчужные брызги и пузырящиеся над морем бесформенные тучи. Никакого розового или голубого — только оттенки серого, смешанные с темно-фиолетовым и черным. Громыхнуло, и тучи лопнули. С неба хлынуло так, что разом стало трудно дышать. Струи ливня, тяжелые, толщиной с палец взрослого мужчины, хлестнули по палубе зерновоза. Море под кораблем заворочалось, как разбуженное дождем чудовище, и «Эос» заплясала на высокой короткой волне.
Иегуда берега не видел, но громада острова ощущалась невдалеке — смутно, словно зимние тени за стеной воды, просматривалось нечто, нарисованное углем на мокром пергаменте и залитое краской свинцово-черного цвета. Именно оттуда, от этого огромного нечто, и слышался рев рассвирепевшего моря, голос терзаемых скал и вскипевшей пенной стихии.
— Остров! — закричал матрос, стоящий на одном из кринолинов[86], во всю силу своей осипшей глотки. — Это земля! Земля!
Все, кто услышал его крик, даже те, кто маялся в провале полусна, вскочили и бросились на левый борт.