На вид ему за сорок, на самом деле чуть больше тридцати. Что-то страшноватое, матерое виделось в кряжистой фигуре, бычьей шее Левы, в его толстых, как тумбы, очень коротких ногах, несоизмеримых с длинным туловищем. Порою в маршруте Павлу становилось не по себе: а не трахнет ли его сзади Лева по голове, не столкнет ли в пропасть? Такому беспокойству были определенные причины: нрав у малого, под стать внешности, — зверский. Однажды, например, в центральном лагере сезонник, шутник-балагур, начал подтрунивать над Левой. Ни слова не говоря, тот тяжело подошел к шутнику и так ударил его ребром ладони по шее, что бедняга взвыл. Турчин, начальник партии, влепил Леве «строгача» за рукоприкладство, заставил извиниться перед шутником, на том дело и кончилось. Павел понимал: злых от природы людей не существует, что-то сделало Леву таким. Об этом «что-то» ему иногда хотелось спросить сезонника, но всякий раз скучно думалось: «Зачем? Какое мне дело до переживаний этого мохнатого неумытого типа?»
…На вершине хребта кое-где островками лежал снег, в голых скалах филином ухал, разбойничал ледяной ветер, но здесь не донимал, как в долине, бич Севера — мошка.
Лева записал в радиометрическом журнале показания радиометра — прибора, висевшего у него на груди (он показывает интенсивность радиации), наклеил на образцы пород кусочки пластыря с условным буквенным обозначением, сложил их в свой вместительный рюкзак и, укрывшись от ветра в небольшом гроте, закурил самокрутку. Павел, подняв капюшон геологической гимнастерки, записал общую характеристику пород, срисовал заинтересовавший его коренник, что мощной грудью выпирал из недр, с тем, чтобы исследовать его в следующем маршруте. Затем сунул объемистую записную книжку геолога в планшет и хотел уже было окликнуть Леву, чтобы идти дальше. Но передумал. Засмотрелся. Разве можно все это не любить?.. Верно, этой неиссякающей с годами любовью к лесам, озерам, рекам, горам он обязан был выбору своей профессии. Замер, околдованный, когда в далеком детстве родители вывезли его из душной Москвы за город, в лес. Таким зачарованным пестрой, разноцветной землею и остался на долгие годы. «Все в мире относительно, кроме вот этого. Это вечно, свято…» — глядя вниз, в долину, несколько возвышенно думал Павел, хотя его немало покоробило бы, если бы кто-то вдруг взял да сказал эти его мысли вслух — возвышенных слов он терпеть не мог.
Долина купалась в тугом дымно-лиловом мареве, рожденном распаренными жарою топкими мхами, нагретой водою и холодным ветром с гор. Река блестела, как чешуя гигантской рыбины. Спокойные воды озер горели мягче, нежнее. С порывами ветра дымно-лиловое марево приходило в движение, и казалось, что по зеленой тайге с белыми прожилками берез пробегала рябь. В горах каждый звук отчетлив, как на воде. Вот панически закричала сойка, очевидно, ее настиг ястреб-стервятник; вот всплеснулась крупная щука в одном из бесчисленных озер; вот затрещали сучья, и на каменистую косу реки, к водопою, неторопливо, хозяином, вышел медведь. С хребта он казался Павлу размером с мышку. На высоте воздух был родниковой чистоты, и отсюда хорошо различались дальние цепи гор, зубчатые хребты, одинокие скалы. От игры света с воздухом и горы, и хребты, и скалы светились таким неправдоподобным, колдовским свечением, что казалось — напиши художник все это, не поверят люди, недоуменно пожмут плечами: бред, мол, плод безудержной фантазии. Вон там оранжевая гора, яркая, как апельсин, а там нежно-сиреневая; за ними, словно невесомая, повисшая в воздухе, цвета камня амазонита. Шальное солнце, как бы наверстывая упущенное за долгую зимнюю спячку, и день и ночь буйствовало в небе уже третий месяц кряду. Небо заневестилось — в алых, голубых, зеленых лентах…