Каменка утопала в грязи. Утром, когда его отряд вышел к селу, шел снег с дождем, улицы раскисли, под копытами коня чавкало. Колесников сидел на лошади понурый и страшно усталый, равнодушный ко всему.
У нужного дома он остановился, сполз с коня, сидел некоторое время на завалинке, без особого интереса приглядываясь к вечерней жизни чужого ему села. Чувствовал он себя разбитым, больным и старым. Захотелось вдруг опрокинуться на эту узкую, неудобную даже для сидения завалинку и лежать, лежать, ни о чем не думая, не шевелясь, ничего больше в жизни не предпринимая. Зачем жил все эти сорок с лишним лет? Для кого и для чего? Зачем он здесь, в Каменке? Что ему надо от этой грязной улицы с незнакомыми людьми и этого дома с голубыми ставнями?! Что вообще теперь ему нужно?
С трудом поднявшись, Колесников ввел коня во двор. На злобный лай лохматой рыжей дворняги вышел Ефим Лапцуй, радостно заулыбался, облобызал Колесникова. Сам завел коня в сарай, снял с него сбрую, дал сена. Делая все это, Ефим без умолку говорил: заждались они с хозяйкой, Раисой. Она баба что надо, отказу ни в чем он не знает. И накормит, и обстирает, и все такое прочее. Лапцуй приглушил голос, стал рассказывать скабрезное, и Колесникова передернуло — ну это-то зачем?! Но Ефим разошелся, не удержать.
«Лечь бы, провалиться в тартарары, больше ничего не надо», — думал о своем Колесников.
В Раисином доме воняло самогонкой — видно, гнали недавно. Хозяйка — приземистая, мясистая, большеротая, в засаленной какой-то одежде (черная ее душегрейка лоснилась на животе и грудях), в черном же платке, охватившем овал носатого неприветливого лица, — на гостя глянула угрюмо, на приветствие буркнула что-то нечленораздельное, что можно было истолковать по-всякому. Колесников понял, что, наверное, перед его появлением был у них с Ефимом какой-то грубый разговор. Но Лапцуй делал вид, что ничего не произошло.
— Раис, приголубь-ка дорогого гостечка, — суетился он возле стола, помогая хозяйке. — Человек с дороги, с боев. Садись, Иван, садись! Ох, и выпьем мы с тобою, дорогой мой земляк!
Раиса молчаливо, но проворно накрыла на стол. Молчаливо же засветила лампу, поставила ее на припечек, и теперь желтый свет пал на небогатое убранство дома, на маленькую икону в углу, над столом, на дешевый ковер с белыми лебедями у кровати, занавески на окнах, на недельного, поди, телка в загородке, у печи.
— Ну! Взяли! — торопил отчего-то Ефим, стукал кружкой о кружки Колесникова и Раисы, пил жадно, большими глотками, быстро и радостно пьянел.
Пили за Старую Калитву, за спасение Ефима от расстрела и его подарок — белую шашку. Лапцуй принес ее от порога, где Колесников снял свои доспехи, вынимал и задвигал клинок в ножны, смачно целовал эфес.