Светлый фон

— Пошел ты…

Мидюшко засунул большие пальцы под ремень, иронично, исподлобья разглядывал барахтающегося собеседника.

— Вступая в батальон, ты назвался казаком. Никакой ты не казак, как, впрочем, девяносто процентов остальных наших архаровцев. Но мне плевать на это. Воображай себя кем хочешь. Казаком так казаком. Можешь атаманом казачьим. Да ты и есть атаман — ротный командир, анфюрер все же. Пей, грабь, баб тискай. Житуха. Потом что?

— Когда — потом?

— После войны.

— Немцы не бросят, устроят.

— Допустим, — согласился Мидюшко и пристально уставился на Алтынова. — А если СССР свернет немцам голову? Про Сталинград слышал?

— Все знают.

— То были цветочки. Ягодки под Курском созрели… Кто тогда тебя устроит? Большевики? Вот они устроят — на первом попавшемся суку.

— Будто ты вывернешься? Рядом висеть будешь.

— Я вывернусь. Нил Дубень вывернется. А ты — нет. Мы люди идеи, а ты просто приспособленец. Примитивный причем.

Алтынов жег его свирепым буравящим взглядом и думал: «Если пойду ко дну, я и тебя приспособлю, сука поганая», по возразил иначе:

— Какая разница — идейный или неидейный. Теперь мы все продажники, как здесь говорят.

— Вот тут я должен не согласиться, — Мидюшко выпятил нижнюю губу. — Измена — это когда отсекают свое прошлое, устремляются к чему-то иному, явно враждебному тому, чем прежде жил. Мне отсекать нечего. Прошлое отсечено, когда я пешком под стол ходил, — октябрьским переворотом, за что и провозглашаю анафему революции по сей день. Всю жизнь я шел к своему прошлому, всю жизнь устремлен к нему и ничему иному. Какой же я «продажник»? Кому изменил? В России ни родных, ни близких. Не мог же я себя предать. А ты — чистейшей воды предатель. Даже жену с детьми предал. Кукуют где-нибудь в Сибири на плесневелых сухарях. И твое будущее — в жутком тумане.

— Ты моих детей не тронь, не поминай, — бунтующе запыхтел Алтынов.

Мидюшко, притворно сожалея о сказанном, похлопал ротного по коленке:

— Извини, милейший.

Алтынов немо сопел, глядел, как породистая рука барича держит бутылку и тонкой струйкой цедит коньяк в граненый стакан. Пили из разных бутылок. Мидюшко — коньяк, Алтынов — самогон. И это не задевало гостя. Алтынов искренне воротил нос от интеллигентного вина, пахнущего давлеными клопами. После извинения Мидюшко нашел нужным налить из своей бутылки в стакан гостя. А тот на мгновение представил, что будет, если выплеснуть это пойло в мурло штабсофицира. Но мало ли что в башку втемяшится. Выпил, куснул соленый огурец. Сплюнув семечки на пол, спросил:

— Стало быть, Советы могут наподдавать немцам? Так ты сказал? Не будет у тебя светлого будущего, Прохор Савватеевич. Ни хрена ты не вывернешься. И тебя, и меня, и Нилку Дубеньку, всех — к стенке.