Светлый фон

— Ну, молодой, нецелованный, вернешься домой, на гражданку, все девки твои будут — с такими-то губами, — посмеивался над Паршиковым сержант. — Так и быть, вручим тебе перед дембелем остол. На память. Чтоб помнил дольше…

 

Он помнил. Стоя у края поросшей сизым ягелем лощины, слегка залитой водой, заново переживая в эти мгновения случившееся с ним четыре года назад, Паршиков помнил все до мельчайших подробностей. Помнил то, как наряд, экономя продукты, чтобы растянуть их запас подольше, пережидал пургу почти неделю. И то, как с заставы к ним пытались пробиться, но не пустила пурга. И еще помнил, как начальник заставы, увидев их всех живыми и невредимыми, выслушав доклад старшего, что вывел их к балку́ молодой каюр, вдруг снял со своего кителя зелененький, похожий на орден знак «Отличник погранвойск» и прикрутил его Паршикову. И все остальные дни долгой солдатской службы вспомнил сейчас лейтенант Паршиков до мелочей.

Круто развернувшись, он заспешил от лощины к вездеходу, откуда уже обеспокоенно поглядывал в сторону лейтенанта белобрысый сержант, водитель этой чудо-машины. Уже захлопнув дверцу, отгородившись толстым оргстеклом от чарующих запахов тундры, лейтенант усмехнулся. И было чему. После памятной пурги он потихоньку ото всех, плеснув в баночку керосину, уходил за казарму или еще дальше, в тундру, вдыхал и вдыхал поначалу мутивший его керосиновый «аромат», приучая себя к тошнотворному, почти не переносимому им запаху. И вот — приучил…

— Товарищ лейтенант, — впервые за многие километры пути прервал его размышления водитель. — Можно вопрос? Вы раньше когда-нибудь в тундре бывали? Нет? О, тут такое, такое… Знаете, летом гусей, уток — тьма. Я такого сколько живу — не видел. А зимой песцы тявкают, белые медведи встречаются, даже росомахи.

— И росомахи? — Он улыбнулся, живо представив себе бало́к и распоротую зверем банку из-под сгущенки.

— Да, росомахи. И белые медведи. Во-от такущие.

— Ну, значит, увижу.

— Конечно, увидите. Скучать не придется.

Он и не собирался скучать. Первые две недели, приняв дела, мотался с нарядами по участку заставы от фланга до фланга, силясь многое успеть за куцый, стремительно убывающий полярный день. Как бы заново знакомился с заставой. Иногда называл про себя имя заставы, обращался к ней, словно к живой: «Аларма, Аларма! Как же ты изменилась!..»

От прежней заставы, сложенной из бревен, не осталось и следа. Эта была сплошь из ребристого алюминия, на высоких сваях, просторная. И все равно Паршиков был не в силах отделаться от мысли, что старая, пошатывающаяся от напоров пурги, постанывающая каждым своим сочленением, каждым бревнышком, была ему и милей, и дороже. И совладать с этим щемящим чувством утраты, как-то перестроить себя Паршиков, сколько ни старался, не мог.