Светлый фон

Дело было в шестидесятых. Улицы Америки стали ареной борьбы. Борьбы против всего – против войны, против мира – по крайней мере в обществе и в душе человеческой, против устоев всё того же общества. В-общем, не успели мои будущие дед с бабкой опомниться, как мама оказалась в колонии хиппи, где все ходили голышом и курили травку, а затем в рядах пресловутых «везерменов», американских террористов, откуда был прямой путь в тюрьму, либо… Тут-то ее родители опомнились и поспешно собрались на «Землю Обетованную». Но было уже поздно. Прежней Мирьям Рихтер больше не существовало.

Странный путь проделала моя мама. Уйти от перспективы надеть парик на стриженую голову, затем раздеться догола в лагере хиппи, чтобы, в конце концов, закутать всё ту же голову в мусульманскую шаль.

Мама рассказывала, каково ей было менять веру. Нет, не в душе, там-то как раз всё было тихо. Но сначала в министерстве по делам религий какой-то хмырь уговаривал ее не переходить в ислам. Устроил форменный допрос, записывал имена и телефоны родственников, прежних и будущих. Он должен был выдать ей бумагу, с которой предстояло пойти сначала к кади в Мадине, затем поехать к адвокату в Аль-Кудс, который евреи зовут Иерусалим, затем опять в Мадину, затем опять в Аль-Кудс. Короче, не знаю, сколько сотен километров отец намотал на своем «мерседесе». Кади тоже стал выяснять, зачем это маме вдруг понадобился ислам. Мама честно ответила: «Чтобы выйти замуж». Кади почесал бороду: «Не нравится мне это.” Дальше, впрочем, было проще. В мусульманском суде маме следовало лишь сказать “Нет бога, кроме Аллаха, а Магомет – раб и посланник Его».

И в квартире за белой дверью появились на свет сначала мой брат Ахмед, затем моя сестра Монира, за ней Амира, потом брат Мазуз, после него будущий автор этих строк, сестра Лама, наш младший брат Анис, самая младшая сестра Хамда. Любопытно, что мама, которая некогда в Америке так решительно порвала со своей верой, здесь, приняв ислам, стала поститься в еврейский Судный день. Она и нас, детей, пыталась к этому привлечь, но безуспешно.

Подруг у нее не было. С отцом она разговаривала мало. Даже когда мы куда-то вместе выходили или выезжали, она оставалась молчаливой декорацией. Да и с нами, детьми, она не столько разговаривала, сколько рассказывала. Рассказывала о своем еврейском детстве, о своей американской юности. Наши дела ее интересовали куда меньше, чем собственное прошлое, и, похоже, с ее точки зрения нас самих тоже должны были интересовать куда меньше. Занимался нами отец. Мама же, всегда одетая в темное, тенью проплывала мимо нас по квартире, скорее – в свою скорлупу – к стирке, к посуде, к готовке.