А потом… Я опять был в Палестине на каникулах – уже летних. Но в тот вечер поехал к другу в Аль-Кудс. Снова был звонок. Подошла мама. Надо сказать, что внезапно проснувшиеся нежность и жалость к Мазузу сочетались в ней с твердостью. Одной рукой она гладила его и ласкала, другой – беспощадно боролась с его наркоманией. Поэтому меня не удивило то, что я впоследствии услышал от Ламы. (Когда ЭТО произошло, кроме мамы дома была лишь она – отца вызвали к какому-то больному, Анис – не знаю, где, бегал, а Хамда засиделась у подруги). Она слышала краем уха, как мама ответила по телефону: «Нет, у меня денег нет, а если бы и были – не дала бы». Минут через двадцать он ворвался в дом и сразу – к маме в комнату…
Еврейские газеты потом раздули из этого политическое дело – шутка ли, арабский националист, активист подполья, дважды судимый – вот, смотрите, еврейки, каково выходить замуж за арабов. Приплели несуществующую проповедь несуществующего муллы. Какая проповедь?! Какой мулла?! Шприц – вот единственный мулла, которого Мазуз слушал. А проповедь – ампула морфия. Но что верно, то верно – Лама сама рассказывала – среди его проклятий, которые неслись из маминой комнаты, звучало и «еврейка несчастная». Не исключено, что потом она кому-то об этом ляпнула, тот – еще кому-то, но как эта информация дошла до корреспондентов, которые ее столь успешно переврали, не знаю.
А я заночевал у друга. Утром, когда мы пили кофе, когда раздался звонок.
– Тебя, – удивленно сказал Мустафа, передавая мне трубку.
Звонил мой отец. Он сообщил просто и коротко, будто зачитал телеграмму:
– Срочно приезжай. Мазуз зарезал маму.
Сказано: «У Аллаха власть, и он самый быстрый из производящих расчет».
* * *
Отбормотались молитвы – ведь для всех мама была мусульманка. Гроб двинулся в путь на плечах и ладонях соседей и отцовских друзей. Казалось, гигантское насекомое перебирает ножками в разноцветных башмаках.
Я испытывал страшную боль и вместе с тем какое-то облегчение. Боль у меня была особая, не разделяемая ни с кем вокруг. И дело даже не в том, что я любил маму сильнее, чем кто-либо в нашей семье, а в том, что она меня любила сильнее, чем кого-либо. С ее гибелью меня стало намного меньше. Ушел единственный в мире человек, для которого я был единственным в мире. Что же касается облегчения… В тот день мне казалось, что я перестал рваться на части. Исчезло постоянно глядевшее на меня черными скорбными глазами бессменное молчаливое напоминание о моем еврейском происхождении. Душа перестала рваться напополам. Я вновь стал арабом. Но ненадолго.