Первое чувство, которое пришло к Василию, когда к нему вернулось сознание, было изумление, что он жив. Кто-то тащил его на спине, сильно согнувшись и изредка постанывая. По цвету рубашки и волос на голове своего спасителя Хорек определил, что это предполагаемый стукач или просто молодой чужак, который приблудился к ним вместе с Зойкой и Иваном. Значит, это он от самой машины бежал за ними… Здесь Хорек потерял сознание и пришел в себя, когда его уже клали на носилки. Потом он еще несколько раз тонул в небытие и выныривал из него. И вот теперь лежал в полном сознании, в палате при ярком свете летнего солнца, в чистой постели. Он уже смог даже провести рукой по голове и убедиться, что острижен наголо. Хорек знал, что сейчас он похож на хилого бесцветного подростка, но со взрослым и неприятным лицом. Он вспоминал себя другим — тоже остриженным наголо, но только в солдатской форме и идущим в свою первую атаку. Тогда их взвод бросили на овладение какого-то хутора под Ростовом. Почти все бойцы взвода были необстрелянными новобранцами, и поэтому кланялись каждой пуле, каждому пролетавшему над ними снаряду. Они делали короткий рывок вперед и падали на землю, чтобы набраться мужества для следующего броска. И вот он лежал сейчас на больничной койке и восстанавливал по памяти тот бой. Ведь шел же он тогда в атаку на фашистов вместе со всеми, кричал «ура!», стрелял из винтовки, правда, не останавливаясь и не прицеливаясь. Было же у него что-то общее с теми, кто бежал рядом с ним, тоже кричал «ура!» и стрелял. Почему же тот бой с врагом стал для него последним, а потом пришло дезертирство и все остальное? Сам того не ведая, Маринин задался неизбежным вопросом: был ли у него выбор в решении своей судьбы? И прошлое, если не давало готового ответа, то по крайней мере предлагало Маринину подумать, прежде чем вынести себе приговор. И память с готовностью открыла перед ним дверцу, за которой начиналась тропинка — эта волшебная дорожка памяти. Каждый волен сам определять ее направление, но не всегда возможен такой выбор. Не было его сейчас и у Маринина: не имело смысла что-то утаивать от себя, кривить душой, приукрашивать, потому что у тропинки его памяти уже не могло быть никакого продолжения в будущее…
Василию вспоминалось, как отец, большой, грудь колесом — Василий пошел в мать, малую и хлипкую — ходит по квартире и угрюмо бросает в пространство: «Наваждение… Наваждение… Как меня, потомственного пролетария, человека из народа, предпочли какому-то слизняку!» Мать мечется вокруг отца и причитает: «Брось ты, Михаил, пропади она пропадом эта должность. Хватит нам и нынешнего твоего оклада». А Михаил вдруг останавливается и, выпучивая глаза на мать, кричит: «Не могу я, понимаешь, не могу терпеть такое. Я, — колотит он себя в грудь, — из рабочих! Мне, только мне должна принадлежать дорога к власти, а не этим недобиткам-дворянчикам! Ну ничего, я им покажу, они еще узнают Маринина!»