— Безобразие!..
— То есть, это только до ужина. А затем мои чувства, конечно, переменятся…
— Ах, Клейли, вы не знаете любви!
— Почему же так, капитан?
— У вас любовь не умеряет аппетита. На любимую вы глядите так же, как на картину или на редкое украшение.
— Вы хотите сказать, что у меня «с глаз долой — из сердца вон»?
— Вот именно, слово в слово. Я думаю, что сердце ваше совершенно не затронуто, а то вы не стали бы тосковать об ужине. Вот я могу теперь жить без пищи целыми днями, могу терпеть всяческие лишения… Но нет, вы этого не поймете.
— Признаюсь, не пойму. Я слишком голоден.
— Вы можете забыть — да я не удивлюсь, если вы уже и забыли, — решительно все о вашей любимой, кроме того, что она блондинка с золотистыми волосами. Разве не так?
— Признаюсь, капитан, по памяти я бы мог набросать только очень слабый портрет…
— А вот я, будь я художником, мог бы запечатлеть на полотне ее черты так же точно, как с натуры. Эти крупные листья складываются для меня в овал ее лица, в блеске кокуйо мне горят ее темные глаза, перистые листья пальм ниспадают ее черными волосами.
— Стоп! Вы бредите, капитан! Глаза у нее вовсе не темные, волосы у нее вовсе не черные…
— Что вы говорите?! У нее глаза не темные? Как воронье крыло, как глухая ночь!
— У нее глаза голубые, как лазурь.
— Нет, черные! Да вы о ком говорите?
— О Марии Светлой…
— Ах, это совсем другое дело! — И мы от всего сердца расхохотались.
Снова воцарилось молчание. Тишина ночи нарушалась лишь топотом коней по твердой земле, позвякиванием шпор и бряцанием железных ножен, бившихся по седлам.
Мы пересекли заросшую кактусами песчаную полосу и подъезжали к опушке высокого леса, когда привычный взгляд Линкольна различил во мраке человеческий силуэт. Охотник сейчас же сказал об этом мне.
— Стой, — крикнул я вполголоса.