– Парень, да ведь это – сплошь контрреволюция и позор… Тут ведь так влипнуть можно… Нет, брат, пойдем, Оська, от греха подальше: тут такой заговор, тут такая игра, что мне ни один комиссар не только что френча – подштанники не закажет.
Обалдело вильнул он за колонну, нырнул вниз по лестнице и рад был неслыханно коврам, на которых шаги –
как иголка в тесте. Оська спешил за ним, в утешение бормоча, что всех собачонок в Париже он собственной рукой перережет и что ничего ему не надо.
На углу лишь опомнился Фокин. Деревья бульвара в пыли, дождик серенький моросит, и нет нигде у фонаря
Ваньки-извозца.
– Тут, брат Оська, почище уголовщины и, главное, милицию не позовешь. Ну страна – разговоры какие допускает. Пойдем-ка поищем лучше портных в этом завалящем городе.
А рано, часов пять утра – не больше.
Улицы моют машинами, и людей в машинах не видно.
К полицейскому подойти спросить про портных – опасно.
Может быть, ищут их, потому что на бал-то ради них потратились, и, возможно, такие здесь обычаи, что должен сбежавший гость оплатить расходы по балу.
И вот идет мимо в промасленной куртке, по виду похожий на машиниста или кочегара с паровоза.
Подходит к нему Фокин и видит вдруг – под самым сердцем у него, от копоти совсем почти незаметная, пришпилена маленькая жестяная звездочка.
Твердо протянул ему Фокин руку и сказал:
– Братишка, умучили… очень тошно здесь, братишка!
Машинист пожал руку со всей охотой и спросил:
– А что, эмигрант?
– Фокин я, Иван Петрович Фокин.
Улыбнулся тот вежливейше, и, видимо, Фокин для него так же известен, как кедровые орешки.
– Если не эмигрант, то что у вас нового и почему вы здесь?