Молча сел Фокин в машину, молча кивнул головой на предложение Олесью – подписать под своим портретом, что не большевик он, что слухи, распускаемые немцами о нем, – ерунда и что ждет он не дождется возвращения штатской жизни в Москве.
Открывались банки и конторы, автомобили с блестящими верхами вытряхивали людей в цилиндрах, похожих на верхи автомобилей.
С гордостью рассказывал ему парижанин Михайлов, какими богатствами владеют эти банки, какие миллионы текут из Египта, Рура, Персии, Африки, какие миллионы черных войск готовы защищать черные покрышки.
Одним глазом взглянул на это Фокин и спросил с тоской:
– А какой месяц теперь в России?
– Такой, какой здесь, – август.
– Погода другая, – ответил Фокин и опять замолчал.
А Оська видел – удручен портной и уничтожен; согласен был Оська на все, чтоб только утешить его, и ничего не придумал. Посмотрел на толстоносого Михайлова, как уверенно он увозит Фокина, и подумал: «Придется, видно, и для дяди Фоки собак разводить».
В кабинете (куда провел их Михайлов, умчавшийся за фотографом, дабы запечатлеть отречение Фокина) сидел низко в кресле Фокин и не заметил даже, как вошла Вера.
И резко, точно отмыкая заржавленный замок, спросила она портного:
– Вы что тут делаете, вам не стыдно сидеть здесь?
Раскрыл уныло губы Фокин:
– Такая жизнь, голубь, такая косолапая наша жизнь!..
– Жизнь строится, а не с неба валится.
Фокин махнул рукой.
– Сегодня второй раз такое слышу!
– Почему ж вы не строите жизнь у себя в стране по-своему, зачем вы сюда приехали?
Надоели уже Фокину упреки, и ответил он с легким раздражением:
– А вы давно, барышня, из России?