Он ощущал время, ошибаясь в пределах десяти, максимум пятнадцати минут. В детстве, когда был жив папа, он мог спать до десяти, а то и одиннадцати, особенно если накануне собирались гости; впервые он проснулся ни свет ни заря после того, как Мартов и Воровский привели в их маленькую цюрихскую квартирку вождя мирового анархизма князя Кропоткина.
Петр Александрович пил чай легкими глотками (отец потом заметил, что весь аристократизм князя как бы сфокусировался в той грациозной элегантности, с какой князь держал чашку, ставил ее на блюдце, пробовал варенье и брал крекер), говорил по-юношески увлеченно:
— Перед тем как поспешить к границам, чтобы спасти страну от нашествия чужестранцев, восставшие парижане казнили дворян, содержавшихся в тюрьмах. Нет сомнения, что аристократы примкнули бы к немцам и вздернули всех революционеров на столбах. Тех, кто обвиняет в жестокости поднявшихся против тирании, следует спросить: «А ты сам страдал в темницах?! Ты провожал своих друзей на гильотину?!» Если не страдал — молчи и стыдись обвинять восставших! Тем более, что в массе своей народ сострадателен к своим жертвам; террор подготовляет диктатуру, а гильотина требует нового прокурора и попа, все возвращается на круги своя. Зло заразно, как и добро. Людей будущего надо приучать к мысли: «Поступай с другими так, как ты хочешь, чтобы они поступали с тобой». Справедливость и энергия перевернут мир. Энергия еще более заразна, чем зло. Будущее за людьми, наделенными энергией, которая всегда окрашена созидающим духом творчества…
Эти слова Кропоткина навсегда запали в душу Исаева; именно после того, как князь, приезжавший на встречу с социал-демократами (высоко чтил Ленина, несмотря на кардинальные разногласия идейного порядка), посетил их дом, отношение Всеволода к самому себе во многом изменилось: «энергия и справедливость» сделались путеводными звездами юности; пожалуй, именно тогда, в Швейцарии, он начал ощущать время, его быстротечность, а ведь именно в
Штирлиц открыл глаза; комната, куда его ночью проводил Мюллер, была на третьем этаже особняка; окно, закрытое тяжелыми металлическими жалюзи, выходило на поле аэродрома; видимо, подумал он, за мною наблюдают из соседних комнат; зеркало возле умывальника — особое, сквозь него видно каждое мое движение, каждый жест, выражение лица, только цвет чуть изменен, синеватый, трупный какой-то; через такое же зеркало из соседней камеры наблюдали за Канарисом, довольно часто в тюрьму приезжал Кальтенбруннер, садился возле этого чуда техники и молча смотрел на адмирала, стараясь открыть для себя что-то такое, что мучало его — чем дальше, тем, судя по всему, больше.