Минуту спустя дело шло полным ходом. Коку хватило двух тумаков. Взвыв и схватившись обеими руками за живот, он опустился на палубу, из носа хлынула кровь. Кофель-нагель штурмана полетел за борт, а боцманская «кошка» взвилась на такелаж и повисла на вантах. Вскочив на люк трюма, я схватил штурмана и боцмана за волосы и стал стукать их лбами: бух, бух, так что у приятелей искры посыпались из глаз и на лбах вскочили огромные шишки. По временам я их встряхивал, как бутылки с простоквашей или пыльные полушубки, затем опять стукал лбами. После каждого удара они крякали, как дровосеки. Под конец оба настолько обалдели, что, когда я их отпустил, они шатались и, наткнувшись на мачту, ушиблись еще лишний раз. Лбы их, украшенные шишками, выглядели очень забавно, и я громко хохотал. Я хотел было еще раз подойти к коку, но он со страху удрал в камбуз и, высунувшись в окошечко, взмолился:
— Джонит, я ведь просто так, пошутил. Неужели у тебя рука подымется на старика?
— Ничего себе старичок нашелся! — крикнул я, стращая его. — Мужчина что бык, а боится юнги. Выходи, или я тебя вытащу за чуб!
Но он закрылся на засов, а ломиться в камбуз мне не было времени. Повернулся я к обоим бодливым козлам и спрашиваю, хотят ли они еще, чтобы я мыл бочку из-под селедок. Нет, они на этом уже не настаивали. Скрипя зубами, они потащились в свои каюты, а я, сложив свой мешок, с наступлением темноты убрался на берег. Оставаться мне на этом судне уже нельзя было:
Пока судно стояло в порту, я прятался в городе, затем устроился трюмным на «англичанине» и шатался по белу свету еще четыре года. За это время я сменил шесть или семь судов, ходил на бельгийских, норвежских, голландских и датских кораблях. Иногда — на палубе в качестве матроса, но больше внизу, особенно зимой или когда приходилось идти в северные моря. Вскоре я стал полноправным кочегаром, затем дункеманом и одно время — смазчиком на голландском лайнере. Я больше не уступал дорогу никому, каким бы сильным и большим он ни был. Никто уже не осмеливался бить меня или бранить, а я, лишь только замечал на судне появление какого-нибудь забияки, сразу же обламывал ему рога. Конечно, ангельского в моем характере мало, у меня всегда руки чешутся въехать в чью-либо хвастливую морду, сварливость и неуживчивость — мои неизменные спутники. Меня нигде долго не терпели. Всегда почему-то получалось, что после каждого рейса мне приходилось собирать свой мешок и идти в бичкомеры.
Привыкнув к этому, я впоследствии и не стремился оседать на одном месте, не боялся насолить товарищам и начальству и жил вольной птицей. Тогда я еще был терпимым парнем. Временами даже подумывал о доме, о тихом, уютном уголке, куда могу в любое время вернуться, отряхнув с ног мирской прах, и зажить новой жизнью. Проскитавшись семь лет на чужбине, я почувствовал, что мне надоели беспокойные похождения, хотелось перевести дух, угомониться. И я надеялся, что найду этот отдых дома, найду тепло и радость. Я воображал, что там все осталось по-прежнему. Мать в письмах давно звала меня домой, писала, что ей не справиться с трактиром, и обещала передать все в мои руки.