Ты думал, что она покорится тебе, как мягкая глина, как плод фантазии, созданный тобою. Но ты не подумал, дружище, когда встретил её, что она живёт сама по себе!
И вот, когда ты узнал, что она утончённо изменяет тебе, ты решил уничтожить её, разбить, как стекло с ядовитым эликсиром.
Но живой человек — не стекло. Его нельзя вернуть в небытие, как химеру — одним усилием сознания. Его надо убить.
Но чем убивать? Топором? Наточенным австрийским штыком? Для этого надо иметь поставленный удар, а я же не профессиональный мясник.
Оставался один вариант. Старенький обрез моего дедушки-белогвардейца, которого шлёпнули в 37 году. Да, шлёпнули в краях далёких, а обрез остался здесь, в Коломне, и лежал себе до времени, пока не настала ему пора заговорить снова.
Долго я его не доставал. С тех самых пор, когда я с пацанами-одноклассниками палил из него в соседнем погребе. Вот идиоты были! Как нас не поубивало всех на хрен рикошетом — до сих пор понять не могу. Однако ж не поубивало.
Сохранился он, закопанный в сундуке, в промасленных тряпках, целенький, весь лоснящийся от масла, тёмно-серый на тёмно-коричневом. Откопал, достал, пощёлкал затвором, заправил патроны и принёс в авоське с Вагонной улицы, с Новой Стройки, к себе домой, на улицу Лысого.
Накануне вечером, был на Дворянской и говорил Ирэне, что поеду в Егорьевск.
— Не делай этого, — предупредила Ирэна. — Завтра для тебя очень тяжкий день, я это достоверно знаю. И вся неделя — тяжёлая. Май вообще нехороший месяц, опасный месяц. Слушай, я дело говорю — не торопись, подожди хотя бы до вторника, не сходи с ума!
Ах, если бы я её послушался!
Но не мог я слушаться её и не мог я не сходить с ума по той простой причине, что я с него уже сошёл — и, похоже, довольно давно.
С хитростью, свойственной полоумным, я сказал: «Ладно, подумаю» и догадался ещё наплести напоследок какой-то хреновины про Хайдеггера.
Расчёт мой оправдался: Ирэна взвилась, тут же доказывать чего-то начала. Я, конечно, согласился (попробовал бы я не согласиться!) и пошёл восвояси, будучи уверен, что она не поднимет тревоги. А наутро отправился в Егорьевск, навстречу своей смерти.
О, будь прокляты наши поганые вонючие дребезжащие автобусы! О, как безобразна, пошла и пуста смерть во всех своих проявлениях! И разве наши «львивские» колымаги не есть символы духовной смерти? Входя в них, мы присягаем распаду, теряем человеческое лицо. Приняли меня в автобусе за пьяного; значит, я был не просто частью этого стада, я был хуже остальных… Да полноте, — я ли это был?
Сейчас кажется, что всё это делал кто-то иной, на какое-то время я превратился в автомат, ощущение несвободы было разительным. Но я не сопротивлялся — не мог; наверное, покончить с собой легче.