Светлый фон

Как всегда бесстрастная, Фауста приняла эти почести не шелохнувшись. Очевидно, такого рода изъявлениями преданности она пресытилась еще в те времена, когда могла считать себя папессой; тогда ей поклонялись как воплощению Бога на земле, так что эти немногочисленные «ура», как бы искренни и непосредственны они ни были, не могли взволновать ее. Однако же она соблаговолила улыбнуться.

Эта необыкновенная женщина прекрасно владела искусством покорять и околдовывать толпу и всегда интуитивно догадывалась, каков должен быть следующий шаг.

Она быстро встала и, с чарующей грацией поднимая герцога, произнесла:

— Избави Бог, чтобы я дозволила одному из наших верных подданных простираться во прахе.

Истинно королевским жестом Фауста протянула ему руку для поцелуя, после чего вернулась в свое кресло и сказала:

— Герцог, когда наш супруг взойдет на трон своих предков, то правила неукоснительного, жесткого и мелочного этикета будут тут же изменены — таково наше желание. Я — властительница и не забываю этого, но прежде всего я — женщина и хочу ею оставаться. Как женщина я хочу, чтобы наши подданные могли приближаться к нам и чтобы это не было вменено им в преступление.

Жестом, исполненным надменной грации, она указала на людей, только что приветствовавших ее:

— Вы станете первыми из наших приближенных. Вы всегда будете дороги нашему сердцу.

Засим вновь последовал взрыв исступленного восторга. В зале долго звучало самое неистовое «ура», после чего все ринулись к возвышению: каждый стремился добиться высочайшей чести — прикоснуться к своей будущей королеве. Кто-то целовал кончик ее туфли, кто-то — подол платья, другие припадали губами к тому месту, где ступала ее нога, третьи — самые удачливые и самые счастливые — чуть касались губами кончиков ее пальцев: она протягивала их с небрежным изяществом, с неизъяснимой улыбкой на устах, в которой, конечно же, было больше презрения, нежели благодарности.

Однако кто стал бы сейчас вглядываться в улыбку королевы?

Не забудьте при этом, что все эти фанатики принадлежали к высшей испанской знати и каждый имел важную придворную должность.

Пардальян, не упускавший ни жеста, ни взгляда, восхищался Фаустой, поистине блистательной в своей высокомерной непринужденности.

— Великолепная, божественная актриса! — прошептал он.

В то же время он жалел несчастных, обезумевших от одной улыбки Фаусты.

— Бедняги! Кто знает, в какие чудовищные авантюры вовлечет их эта дьявольская колдунья!

Наконец его мысль обратилась к дону Сезару: «Ну-ка, ну-ка, что-то я ничего не понимаю. Сервантес уверял меня, что Тореро — сын дона Карлоса. Господин Эспиноза совершенно недвусмысленно просил меня убить этого юношу. Стало быть, он тоже считает его сыном дона Карлоса. А уж славный господин Эспиноза наверняка выведал все до тонкостей. Но ведь Тореро страстно влюблен в Жиральду — самую очаровательную цыганочку из всех, каких я когда-либо знал (правда, за исключением некоей Виолетты, ставшей герцогиней Ангулемской). Тореро не знаком с Фаустой — по крайней мере, насколько мне известно. Он полон решимости жениться на своей невесте-цыганке. Следовательно, госпожа Фауста не может стать его супругой… если только она не собирается сделать из него двоеженца. Подобный поступок в глазах такого язычника, как я, не имел бы существенного значения, но в глазах священного трибунала, именуемого инквизицией, — это тяжелейшее преступление, каковое может привести человека на костер.