Перекидываясь словами на своем странном наречии, они неторопливо прохаживались по атрию и в конце концов приблизились к колонне, за которой скрывался Бен-Гур. Чуть в стороне, там, где на мозаичный пол падал солнечный луч, стояла статуя, которая привлекла их внимание. Рассматривая ее, они остановились в луче света.
Когда Бен-Гур узнал в высоком, атлетически сложенном незнакомце того самого Норманна, который накануне был увенчан в цирке венком за победу в состязаниях кулачных бойцов; когда увидел лицо этого человека, покрытое шрамами, памятью многочисленных сражений, носящее следы жестоких страстей; когда скользнул взором по его обнаженным рукам, по плечам Геркулесовой ширины, мысль о смертельной опасности заставила похолодеть его кровь. Инстинкт подсказывал ему, что возможность для убийства слишком уж хороша, чтобы счесть ее случайной: рядом с ним были мирмидоняне[124], превосходно владеющие своим ремеслом. Он взглянул на спутника Норманна – молодого, черноглазого, черноволосого, совершенного еврея на вид. Заметил он и то, что оба пришельца были одеты именно так, как обычно одеваются профессионалы их класса, выступая на арене. Сопоставив все эти обстоятельства, Бен-Гур понял: во дворец его заманили специально. Здесь ему не получить никакой помощи; он был обречен умереть!
Не зная, как ему поступить, он переводил взгляд с одного мужчины на другого. Перед его внутренним взором промелькнула вся его жизнь, так, словно это была жизнь не его, но какого-то другого человека. Из каких-то скрытых глубин его памяти, словно извлеченная неведомой рукой, в голову его пришла мысль: ныне он вступает в новую жизнь, отличную от той, которую вел ранее. В той, прежней, жизни он был жертвой жестокости, проявленной к нему. Теперь же ему суждено было стать агрессором. Не далее как вчера он уже нашел свою первую жертву! Для истинно христианской натуры осознание этого было бы чревато угрызениями совести, ослабляющими человека. Не таков был Бен-Гур; дух его был воспитан на заветах первого из законодателей Израиля. Он уже покарал Мессалу. По воле Господа он восторжествовал над своим врагом и, поняв это, обрел веру – ту самую веру, которая является основой всякого разумного сопротивления, в особенности сопротивления угрозе.
Но не только эта мысль воодушевляла его. Новая жизнь подвигла его на поприще, столь же святое, как свят был тот Царь, Которому суждено было явиться миру, столь же бесспорное, как бесспорен был приход Царя, – поприще, на котором сила была законна только тогда, когда ее применение было неизбежно. Может ли он, на самом пороге столь высокого деяния, испытывать страх?