«Не надейтесь, Егор, что вам скажут спасибо, – говорил ему за обедом близко знакомый бизнесмен, сделавший большое состояние. – Люди, может, скажут – и то не все, а власть и бизнес – нет. Им единение страны ни к чему. Москва накачивается громадными деньгами и занята только собой, отгрызая повсюду жирные куски. Ей плевать на периферию. Губерниям это, конечно, не нравится, им самим хочется своими богатствами пользоваться, и они грозят центру сепаратизмом, всякими местными республиками. Но когда им нахлопают по ушам, а Москва им обязательно нахлопает, как только почувствует силу, они заголосят о единстве, но не теперь. Вы, дорогой Егор, размышляете о встречных информационных потоках, а влезли во встречные интересы, и это чревато большими проблемами, потому что сегодня всем правит чистоган, в котором благородству места нет».
Глядя в сотый раз на лежащего у рекламной тумбы Цветаева, он вспомнил тот разговор, уверяя себя, что глубинный смысл убийства вовсе не в ущемленных интересах «золотой», «рыбной», «крабовой», «ивасевой» и прочей мафии. С распадом страны история не остановилась, катастрофа не означала ее конец, стала вариться каша новой истории – перехода гигантской государственной собственности в частные руки. Смысл этого выстрела в том, что от одного человека, пусть и губернатора, пусть очень хорошего и честного (что для него еще хуже), стало слишком зависеть распределение прав на пользование природными ресурсами – утерянная прерогатива государства.
«Этот выстрел имеет мистический смысл, – думал Перелыгин, машинально нажимая кнопки телевизионного пульта. – Он прозвучал сегодня утром, но его истоки в далеком прошлом, он вышел из него, прозвучал его проклятьем. Почему с годами, когда обычно человек обретает ощущение неповторимости прожитого, соединение утраченного и настоящего, в нем не происходит этого соединения и он не испытывает радости? – Перелыгин отбросил пульт, принялся расхаживать по кабинету, бросая взгляды на ровные корешки книг в шкафах за стеклом, картины на стенах, большой портрет Лиды напротив двери, с которого она смотрит на входящего изучающим ироничным взглядом, мягкий удобный диван с большим глубоким креслом, на скромный уют, в котором ему хорошо работается, нравится проводить время, встречаться с друзьями. – Может быть, потому, что нынешнее настоящее не вытекает из прошлого, между ними больше нет связи? Но вот на экране лежит у тумбы застреленный Цветаев. Значит, связь есть. А его собственное прошлое и его настоящее? Разве это не он сам? Или что-то так сильно изменило его, что он не может принять настоящего, и ему остается только прошлое? Что же случилось с ним там? Неужели это то самое проклятие, о котором говорил дед Толя – проклятие Севера, накрывающее человека до конца его дней вечной тоской и любовью? Как тоскуем мы по детству, первой любви, молодости, которая с годами все чаще напоминает о себе сладостными толчками внутри, заставляя думать о безмятежном, счастливом времени, когда презрение к смерти и уверенность в бесконечности жизни дарят спокойствие и чистоту помыслов. У человека ведь совсем немного лет, которые он может прожить на «высокой ноте». Как там у гения? «Пока свободою горим, пока сердца для чести живы…»? Гений понимал, что «пока» – срок небольшой и быстро проходит. И что же? Далее жизнь должна остывать, превращаясь в утешительные воспоминания? Или действительно благополучный стандарт жизни несовместим с горением души, время должно брать свое, и дух человеческий не может быть постоянно на пределе возможного. Но каков этот предел жизни сердца для чести, каков ее срок? Может быть, он свой для молодости, для зрелости, для старости, и честь с годами осознается по-разному? Что происходит с нами потом?»