Упоминание о Дециме Бруте как будто прорвало плотину. Обвинения хлынули из уст всех сидящих за столом, особенно из уст Фавония, по мнению которого Децим должен был предупредить всех, что он упомянут в завещании Цезаря:
– Это восстановило против нас людей больше всего остального!
Цицерон слушал, расстраиваясь все сильнее. Он вмешался, чтобы сказать, что нет смысла плакать над прошлыми ошибками, но не смог удержаться и добавил:
– Кроме того, если уж говорить об ошибках, не беспокойтесь о Дециме: семена нашего нынешнего затруднительного положения были посеяны, когда вы не смогли созвать совещание Сената, не смогли сплотить людей вокруг нашего дела и не смогли перехватить власть в республике.
– Нет, право слово, я никогда не слышала ничего подобного! – воскликнула Сервилия. – Чтобы не кто-нибудь, а ты обвинял других в недостатке решимости!
Оратор бросил на нее сердитый взгляд и тут же замолчал. Щеки его горели – то ли от ярости, то ли от смущения. Вскоре совещание закончилось.
В моих записях отражены только два решения. Брут и Кассий скрепя сердце согласились хотя бы рассмотреть возможность того, что примут назначения уполномоченными по зерну, но только после того, как Сервилия объявила в своей сверхсамоуверенной манере, что позаботится, чтобы решение Сената было сформулировано в более лестных выражениях. Кроме того, Брут нехотя согласился, что для него поездка в Рим невозможна и что его преторианские игры поневоле должны быть организованы в его отсутствие.
В остальном совещание закончилось полным провалом, потому что больше ничего так и не было решено. Как Цицерон объяснил Аттику в письме, продиктованном по дороге домой, теперь «каждый сам за себя»: «Я обнаружил корабль разваливающимся на куски, вернее, обнаружил его рассеянные обломки. Ни плана, ни мыслей, ни методов. Поэтому, хотя раньше у меня и имелись сомнения, теперь я все больше преисполняюсь решимости бежать отсюда, и как можно скорее».
Жребий был брошен. Он отправится в Грецию.
Что касается меня, то мне было уже под шестьдесят, и про себя я решил, что для меня пришло время оставить службу у Цицерона и провести остаток дней одному. Я знал по его разговорам, что он не ожидает нашего расставания. Мой друг полагал, что мы станем делить виллу в Афинах и вместе писать философские труды, пока один из нас не умрет от старости. Но я больше не мог вынести необходимости покинуть Италию. Здоровье мое было неважным, и, как бы я ни любил Марка Туллия, я устал быть просто придатком его мозга.
Меня ужасала необходимость сказать ему об этом, и я все откладывал и откладывал роковой момент. Цицерон предпринял своего рода прощальное путешествие по югу Италии, говоря «до свиданья» всем своим имениям и заново переживая старые воспоминания, до тех пор пока мы, наконец, не добрались до Путеол в начале июля – или квинтилия, как мой друг до сих пор демонстративно называл этот месяц. Осталась последняя вилла, которую он хотел посетить, у Неаполитанского залива в Помпеях, и он решил проделать оттуда морем первый этап своего путешествия: проплыть вдоль побережья до Сицилии, а после пересесть на торговый корабль в Сиракузах. Оратор рассудил, что плыть из Брундизия будет слишком опасно, поскольку македонские легионы должны появиться там в любую минуту.