Его слова были встречены теплыми аплодисментами и полностью определили курс дальнейших дебатов – настолько, что Исаврик с ледяной официальностью и сердито глядя на Цицерона, позже отозвал свое предложение и никогда больше его не выносил.
Я спросил своего друга, не собирается ли тот написать Октавиану, чтобы объяснить свою позицию, но он покачал головой.
– Мои доводы изложены в моей речи, и она очень скоро попадет в его руки – мои враги позаботятся об этом.
В последующие дни Цицерон был занят как никогда – написал Бруту и Кассию, чтобы побудить их прийти на помощь гибнущей республике («Государству грозит величайшая опасность из-за преступной глупости Марка Лепида!»), присматривал за сборщиками податей, когда те начали увеличивать налог, обходил дворы кузнецов, уговаривая их делать больше оружия, инспектировал вместе с Корнутом недавно набранный легион, предназначавшийся для защиты Рима. Однако оратор знал, что дело республики безнадежно, особенно когда увидел, как Фульвию несут в открытых носилках через форум в сопровождении большой свиты.
– Я думал, мы в конце концов избавились от этой мегеры, – пожаловался он за обедом, – и вот пожалуйста – она здесь, все еще в Риме и рисуется напоказ, хотя ее мужа наконец-то объявили врагом общества. Стоит ли удивляться, что мы в таком отчаянном положении? Как такое возможно, когда все ее имущество должно быть конфисковано?
Наступила пауза, а потом Помпоний Аттик тихо сказал:
– Я одолжил ей кое-какие деньги.
– Ты?! – Цицерон перегнулся через стол и вгляделся в него, как в какого-то загадочного незнакомца. – Почему, во имя неба, ты так поступил?
– Мне стало ее жалко.
– Нет, не стало! Ты захотел, чтобы Антоний был тебе обязан. Это – мера предосторожности. Ты думаешь, что мы проиграем.
Аттик этого не отрицал, и Марк Туллий ушел из-за стола.
В конце того несчастного месяца «июля» в Сенат поступили сообщения о том, что армия Октавиана свернула свой лагерь в Ближней Галлии, перешла через Рубикон и марширует на Рим. Хотя Цицерон и ожидал этого, вести все равно обрушились на него сокрушительным ударом. Он дал слово римскому народу, что если «посланному богами мальчику» дадут империй, тот будет образцовым гражданином.
«В этой войне нас преследовали все мыслимые неудачи, – плакался он Бруту. – Я пишу это, испытывая величайшую скорбь оттого, что вряд ли смогу выполнить обещания, данные в отношении молодого человека, почти мальчика, за которого я поручился перед республикой».
Именно тогда мой друг спросил, не считаю ли я, что он должен покончить с собой ради сохранения чести – и впервые я увидел, что это говорится не ради пустой рисовки. Я ответил, что не думаю, чтобы дело дошло до такого.