Светлый фон

Вопрос о принадлежности Невы всех озадачил. Общая-то общая, но вода, в конце концов, не воздух: всегда можно поставить оградку. По умолчанию провинции брали воду для нужд населения и промышленности и не совались в область судоходства – а когда вдруг сунулись, оказалось, что Горсовету нечем ответить, разве что топить проклятые катера силами береговой охраны. Ещё неизвестно, кто победил бы в войне с людьми, опьянёнными открывшимся пространством. (Молодой уже сказал мне: «А я на островах побывал. Хорошо там…» И выражение лица у него было мечтательное.)

 

Тем временем я нашёл себе квартиру и переехал.

На углу Мойки и Писарева, напротив Новой Голландии, стоял двухэтажный особнячок игрушечного, затейливого модерна; чуть дальше за ним – ещё один особняк, по-настоящему старый, прекрасных пропорций, а в глуби квартала обнаружились разнокалиберные доходные дома, со всех сторон обступаемые разросшимися и на диво запущенными садами, на которые любила смотреть Лиза, когда мы вылезали из постели и пили что-нибудь у раскрытого окна.

Придя сюда в первый раз, она вежливо обомлела, но, как хорошо воспитанная девочка, нашла силы для пары приветливых слов об интересном виде и на редкость свежем воздухе. Меня самого этот вид перестал шокировать не сразу, даже когда я ходил загорать в Новую Голландию, гулял по Английской набережной или бродил вокруг своего интересно неказистого дома, как-то выйдя на огромный ровный пустырь с буйно, как в Джунглях, прущей травой. Это был Город – и не Город в то же время.

Я обнаружил ещё один мост, через который можно было попасть на В.О., и от нечего делать ходил к Аристиду Ивановичу.

Аристид Иванович изжил зимнюю хандру и стал почти прежним – но всякое «почти» заставляет сравнивать. Всё такой же старый, всё такой же жёлчный и неутомимо злой, он как будто посмотрел на себя со стороны – дрожь рук, шаткость походки – и не поверил в то, что увидел. Однако это знание льнуло к нему новой тенью, а он, отмахиваясь, не мог отвязаться. «Всего лишь скоро помру, ничего страшного», – отвечал он на робкие вопросы о самочувствии, и слова, по замыслу бодро нахальные, звучали жалко и совсем не смешно. А ведь он не боялся и не лгал, говоря, что бояться смерти в восемьдесят шесть лет – всё равно что бояться импотенции в двадцать или, например, в четырнадцать верить в Деда Мороза. «Импотенции тоже не боюсь, – добавлял он с деланым унынием. – Уже вспомнить не могу, когда в последний раз боялся». «Не смерть страшна, – сказал он, когда мы как-то выпили больше обычного. – Страшно умереть последним». И он всё больнее и ненужнее обижал женщин и всё чаще искал утешения в чужом горе. С ним я не стал сердечничать и рассказал о Сахарке всё как есть.