– Мерзавец, – шёпотом проговорила Ирина, и слёзы покатились у неё из глаз. – Гур, какой же ты всё-таки мерзавец. Мальчишка. Хочешь от меня избавиться, да? Ну, и пожалуйста.
Она ещё долго тихонько всхлипывала у Гурьева на груди, пока не уснула. Ирине снилось, что она летит вместе с ним на огромном цепеллине, а внизу – парижские кварталы, Триумфальная арка и Эйфелева башня. Небо – такое пронзительно-синее, а на Гурьеве – белая, ослепительно белая форма с золотым шитьём, якорями и эполетами. И фуражка с белым околышем.
Москва. Май 1928
Москва. Май 1928
Городецкий с размаху хлопнул себя ладонями по вискам, сердито пробормотал:
– Ничего не понимаю… Чертовщина какая-то!
– Пойди Бате пожалуйся, – Герасименко воткнул папиросу в массивную, похожую на ендову, бронзовую пепельницу. – Он тебя полечит.
– И пойду, – буркнул Городецкий. – И пойду.
Минуту спустя он входил в кабинет к Вавилову. Ну, кабинет – громко сказано. И всё-таки. Остальные сотрудники отдела по борьбе с особо опасными преступлениями размещались все вместе в комнате площадью метров сорок. И только у Фёдора Петровича был выгорожен отдельный закуток, громко именуемый, с подачи Городецкого, «кабинетом», «стены» которого не доходили до потолка.
– Фёдор Петрович, надо пообщаться.
– Проходи, сынок, – кивнул Вавилов. – Жалуйся.
Городецкий вздохнул. Жалуйся – одно из любимых батиных словечек-присказок. А вот как пожалуюсь сейчас, не обрадуешься, подумал он.
– Давай, Фёдор Петрович, вместе подумаем. А то чем больше я над этой ситуацией ломаю голову, тем больше и больше у меня вопросов.
– Излагай.
– Мне такая странная семейка в жизни не попадалась, Батя. Ты посмотри только. Убитая, Уткина Ольга Ильинична – переводчик, справка с места работы – шесть языков, включая японский. Не замужем. И вроде бы не была никогда. Сын носит фамилию Гурьев. Я документы его погляжу ещё, но, судя по рапорту Рудакова, парень вёл себя…
– Как? В рапорте ничего про это нет.
– Эмоции к делу не пришьёшь, Батя.
– Так как?
– Спокойно очень. Ну, не верю я в самообладание у мальчишки. Понимаешь?