— На убийство не благословляют, сын мой, — строго ответствовал тот. — На убийство ни в чем не повинных детей — тем паче.
«И какая зараза языком трепанула?! — подумал боярин. — Ладно, с этим потом, а пока…»
— Да ты чего мелешь, батюшка?! — возмутился он.
— Мы к ним с добром идем и со словом истинного государя, — торопливо добавил дьяк Сутупов.
«Ага, со словом, — тоскливо подумал Снегирь. — Токмо словцо-то оное в вервь крепкую скручено. И чего теперь будет?»
— Да ты кого хошь спроси, все ведают, что Димитрий слово милостивое прислал Годуновым! — заорал Голицын и оглянулся на своего тезку, но князь Рубец-Мосальский продолжал молчать.
Может, Василий Михайлович и нашелся бы что сказать, но он сознательно решил не встревать, злорадно подумав, что и так уже у Дмитрия в чести, а потому пускай выслуживается припоздавший Голицын.
К тому же в прибывшей в Москву комиссии Дмитрий, несмотря на все прошлые заслуги боярина, первым поставил не его, а князя Василия Васильевича, что было обидно до слез.
«Ну и пускай теперь сам выкручивается», — решил Мосальский, который и в сем дельце заранее выговорил себе самое безобидное — свести Дугласа с Ксенией да присмотреть, чтоб стрельцы быстро задавили старуху-мать.
А уж с самим Федором пусть разбирается Голицын — надо было поклониться сразу, а не ехать к государю только из-под Кром.
Перепалка не стихала. Словно услышав потаенную мысль Снегиря, священник произнес:
— Ведомо мне оное словцо. А ежели и впрямь поведать чего решили Федору Борисовичу, так повелите ратникам выпустить его, — отец Антоний кивнул на входные двери, возле которых стояли два отчаянно зевающих стрельца, дежурившие по повелению Басманова всю ночь, — и он сам к вам выйдет на крыльцо.
— Негоже царевичу, хошь и бывшему, к боярам выходить, — возразил Голицын.
— Не по чину, — добавил Рубец-Мосальский.
Все время молчать ему показалось неудобным, да и кто ведает, что потом могут наговорить Сутупов с Голицыным Дмитрию.
— Опять же и словцо сие тайное, кое надлежит ему одному услышать, — вовремя встрял Сутупов.
— А я сказываю, — непримиримо ответил отец Антоний, — вот шесть, что ненавидит господь, и даже семь, что мерзость душе его: глаза гордые, язык лживый и руки, проливающие кровь невинную…
— Да ты в своем ли уме, отче?! — Краска столь густо заливала лицо Голицына, что оно было уже багровым. Он решительно поднялся по ступенькам и, понизив голос, чтоб не слышали понемногу собирающиеся в отдалении любопытные горожане, потребовал: — Отыди, отче. В остатний раз тебя призываю, ибо мы пришли ныне о мирском с им глаголить, а не о духовном, потому ты тут без надобности.