Навряд ли разодранный у девки рукав рубахи и багровую от оплеухи щеку Дмитрий посчитает достойной причиной убийства своих людей.
Тот же Дворжицкий и прочие как пить дать потребуют довесок, и тогда на вторую чашу весов, чтобы их уравновесить, понадобится положить головы.
Желательно отрубленные.
Я нахмурился, щурясь и не понимая, что происходит. Только что передо мной стояло не меньше полусотни. Каким образом это число убавилось за последнюю минуту чуть ли не на половину, если учесть, что убегающих я не видел?
Испаряются они, что ли?
– Девку сюда, – устало повторил я оставшимся. – И стрельцов объезжих покличьте.
– Да мы… – замялся бородач. – У государя, конечно, суд тоже, поди, правый, токмо…
Я усмехнулся и поудобнее оперся на саблю.
– У меня перед глазами все плывет, так что никто из вас мне не запомнился и опознать я никого не смогу, – предупредил я их и только теперь, спохватившись, ринулся к тому месту, где лежал Дуглас, расталкивая испуганно шарахавшихся с моего пути людей.
Шотландец лежал всего в десятке шагов от тына, где мы начинали бой и где его заканчивали. Вид безмятежный, в одной руке плеть, а в другой почему-то зажат какой-то листок, и, судя по всему, это стихи.
Нашел с чем кидаться в бой.
Ах, Квентин, Квентин…
Он же поэт.
Он же влюбленный.
Он же… предатель.
Не обращая ни на кого внимания, я склонился над шотландцем, хотя все знал и без того, потому что на губах его застыла улыбка. Почему-то именно она и стала для меня самым главным доказательством, что это конец и ничего уже не исправить.
Еще надеясь на какое-то чудо, я приложил руку к его груди, а потом к шее. Так и есть: сердце не бьется и пульса тоже нет. Теперь Дуглас ушел в небытие окончательно и навсегда.
Куда? Да к звездам, куда ж еще улетать душам поэтов, так что все произнесенное мною надо употреблять в прошедшем времени – «был».
Был поэтом.
Был влюбленным.