В течение последующих дней лед временами несколько улучшался, но чаще оставался тяжелым, и мы все больше изнемогали, то помогая собакам тащить, то поднимая нарты каждый раз, когда они опрокидывались, то перетаскивая их через торосы и бугры. Иногда под вечер нам так хотелось спать, что глаза закрывались сами собой и мы засыпали на ходу. Случалось, даже просыпались, падая вперед на лыжи. Тогда мы поневоле останавливались, отыскивали подходящее для привала место, защищенное от ветра торосом или ледяною грядой.
Иохансен распрягал собак, задавал им корм и пр.; на мою долю выпадало установить палатку, наполнить котел льдом, разжечь примус и как можно скорей приготовить ужин. Один день он состоял из «лабскоуса», т. е. густой похлебки, сваренной из пеммикана и сушеного картофеля, на другой день – из «фискегратина», т. е. запеканки из рыбной муки, пшеничной муки и масла, на третий – из жидкой гороховой, бобовой или чечевичной похлебки с пеммиканом и сухарями. Как вкусны были эти кушанья! Но все-таки у каждого из нас было свое любимое блюдо: Иохансен больше ценил «лабскоус», мне же, пожалуй, вкуснее казался «фискегратин». Постепенно с течением времени и Иохансен присоединился к моему мнению и рыбное блюдо заняло почетное место в нашем меню.
Как только Иохансен справлялся с кормежкой собак, мы немедленно вносили в палатку мешки с провизией для ужина и завтрака и свои личные вещевые мешки [268], тотчас расстилали спальный мешок и, тщательно пристегнув откидную полу палатки, заползали в мешок, чтобы начать оттаивать свое платье. Занятие это было не из приятных: в течение дня все испарения тела пропитывали мало-помалу нашу верхнюю одежду и, замерзая, превращали ее в настоящий ледяной панцирь.
Она становилась настолько жесткой, что если каким-нибудь образом можно было бы сбросить ее с себя, она стояла бы сама собой; при каждом движении одежда громко хрустела. Насколько твердой и жесткой она была, можно судить хотя бы по одному тому, что обшлага моей куртки за время пути натерли мне у запястий глубокие раны до мяса. На правой руке рана, по-видимому, пострадала еще от мороза, и с каждым днем она становилась глубже. Я пробовал защитить ее повязкой, но она несколько зажила лишь к концу лета, а шрам от нее, очевидно, останется на всю жизнь.
Когда мы в такой промерзшей насквозь одежде забирались вечером в спальный мешок, лед начинал медленно оттаивать, и на это затрачивалось немало теплоты нашего тела. Тесно прижавшись друг к другу, мы лежали, дрожа и стуча зубами от озноба; проходил, наверно, час, а иной раз и полтора, прежде чем по телу разливалось немного теплоты, в которой мы так болезненно нуждались. Наконец одежда наша становилась мокрой и гибкой, но, увы, ненадолго: стоило нам выползти утром из мешка – не проходило и нескольких минут, как одежда снова затвердевала.