В нём видели европейца – то есть кого-то, с кем можно искренне говорить о политике и о сомнениях в светлом будущем коммунизма. «Интеллектуальная элита – весьма многочисленная – осознаёт, что марксистский эксперимент был сфальсифицирован, [но] нет силы, которая бы запустила процесс перемен, – писал он Врублевскому. – Давая мне свою работу, копию, о будущем науки, Капица начал вычёркивать какие-то слова из посвящения, спрашиваю его, что такое, а он, что это ему дописали […], главным образом им в России не хватает информации, они исключены из государственной философии, и часто проваливаются – знаю это из разговоров – в какую-то чёрную дешёвую мармеладовщину, в русскую ничтожность»[271].
Мармеладов, отрицательный герой «Преступления и наказания», дегенерат и алкоголик, который истратил все жизненные шансы просто из-за собственной никчёмности. В конце концов он вынудил собственную дочь, Соню, стать проституткой. Когда Раскольников (влюблённый в Соню) даёт ему пощечину, Мармеладов бормочет, что для него это не боль, а удовольствие, как будто просил ещё. Если русские рассчитывали на то, что «пан Станислав Лем» посоветует им, как отыскать силы, которые смогут спровоцировать изменения, то они разочаровались – Польша тогда тоже была в похмелье – настолько же глубоком, только совсем по другому поводу.
В том самом 1965 году начинается переписка Лема с Вольфгангом Тадевальдом (1936–2014), влиятельным западноевропейским издателем и переводчиком фантастики, который популяризировал в ФРГ Верна и Стэплдона. Тадевальда заинтересовали первые гэдээровские переводы Лема (особенно «Эдем», который вышел в ГДР впервые в 1960 году, а в ФРГ – в 1966-м). Характерно, что в ответ на первое письмо Тадевальда[272] Лем посоветовал ему обратить внимание на роман Стругацких «Трудно быть богом».
После всего что Лем натерпелся во Львове во время очередных оккупаций, можно было ожидать, что в нём останется какая-то нелюбовь к культурам обоих оккупантов. В моём поколении модно было саботировать уроки русского в школе. Мои ровесники любили делать вид, что абсолютно ничего не понимают по-русски (что невозможно). Лем тем временем среди своих любимых писателей называл Рильке (от которого взял странный стиль, каким написано «Магелланово облако»), Кафку (в письме к Канделю он лапидарно подытожил, что его “Рукопись, найденная в ванне” – это Кафка, пропущенный через Гомбровича»[273]), а также Достоевского (в ноябре 1974 года Щепаньский отметил в дневнике, что Лем «с ума сходил от Достоевского») и, конечно, Стругацких. Он, очевидно, умел хорошо отделять то, что делали немецкие и русские военные, от того, что создавали немецкие и русские писатели, хотя в то же время отдавал себе отчёт, что люди, которые во время войны убивали его близких, возможно, разделяли с ним (и со своими жертвами) литературные вкусы. Эта двойственность человеческой природы является частой темой его прозы и увлекает его самого. Щепаньский зафиксировал, например, такой разговор с Лемом в 1965 году: