Сколько умерло еще — мы не знаем.
Един Ты, Господи, веси…
Последняя глава
Последняя глава
Суров закон или нет, но это закон. Ровно через шесть месяцев состоялась комиссия по отмене принудлечения.
Проходила она в кабинете Byлиса, расположенном в дореволюционном одноэтажном здании. Во времена Чехова здесь, должно быть, находились комнаты самих врачей — по крайней мере обстановка была вполне домашней: глубокие мягкие кресла, стеллажи с книгами, большой стол с обязательной зеленой лампой.
Присутствовали все врачи, которые видели меня за полгода в психбольнице, — заведующий Первым отделением, Мона Лиза — Александр Васильевич — и Кудрин. Чуть поодаль в кресле расположился «психиатр в штатском» с узнаваемой чекистской папочкой в руках — неизвестный мне молодой блондин, что было объяснимо: чувствовалось, что он недавно начал служить в КГБ. Чекист особо не шифровался и даже не стал толком надевать соответствующий мизансцене белый халат, просто набросил его на плечи. Правда, за все время комиссии он не произнес ни слова.
Как, собственно, и остальные. Говорил и задавал вопросы только Вулис. Было жарко, в открытые окна тянулся сладкий запах цветов, по кабинету летал заблудившийся шмель — разве что если только он не прилетел намеренно получить здесь психиатрическую помощь. Вопросы были те же самые, которые уже приходилось по несколько раз выслушивать в СПБ, — и на каждый из них была домашняя заготовка-ответ.
На вопрос, считаю ли себя больным, отвечал, что не психиатр, поэтому не возьмусь ставить сам себе диагноз. На откровенно провокационный вопрос, буду ли в дальнейшем писать «клеветнические сочинения», тоже отвечал домашней заготовкой: если вернуться в прошлое, то
Ответы всех удовлетворили, Мона Лиза, по обыкновению, улыбался. Заведующий Первым отделением, правда, сохранял недовольную серьезность, молоденький чекист столь же серьезно изображал начальство — начальством он и был. Пару раз Вулис бросал на него взгляд и, убедившись в отсутствии реакции, продолжал говорить что-то дальше со своей обычной снисходительной улыбкой.
Реакция публики показывала, что спектакль ей понравился — пусть все и понимали условность постановки. Выступавший на сцене актер считал, что дурит публику, публика же отлично понимала, что ее дурят, но — как и в театре — это ее вполне устраивало.