Мы утешали себя еще и тем, что не могли знать и не знали прежде, что попадемся в плен. Это было будущее, скрытое от нас, но оно случилось, сделалось прошедшим; стало, тому так следовало быть, и покоряться обстоятельствам со смирением поставляли себе в обязанность. Словом, для нас не было такого горя, с которым бы мы не могли примириться.
Счастливое и это время! По крайней мере в воспоминании и оно приносит какую-то невыразимую, душевную сладость!
Так проходило время до половины 1849 года, т. е. до возвращения мальчиков на родину; а между тем в конце 1848 года слухи о пленных чеченцах были такие, что действительно о возвращении их получено разрешение, что их велено выслать на подводах в крепость Грозную и хотя после каждых подобных слухов содержание мое улучшивалось, то есть подстилали солому под войлок, подметали избу, дали новые штаны и рубашку, для обрития бороды предлагали услугу, в зиму постоянно отапливали камин татарский и были вообще ласковее, как хозяева, так и посторонние, но все это далеко не могло совершенно заглушить тоски по родной жизни, где утешительны: средства лучшие, законы, обеспечивающие положение и будущность каждого, обычаи и привычки, которых свежая прелесть понятна в их отсутствии.
Тот выразился верно, кто сказал, что «дым отечества нам сладок и приятен!» Я сам ощущал в этом дыме величайшую сладость и аромат и почти в то же время прятал голову, чтобы не задохнуться в сакле от дыму чеченского, когда порывы ветра не давали ему исхода в трубу.
В начале 1849 года распространилась весть о прибытии в Грозную двух чеченцев и через короткое время еще одного из числа назначенных в размене за меня. В ауле радость была общая: родственники пленных угощались каким-нибудь лакомым кушаньем, дети плясали под удары в медный таз, женщины занялись приготовлением одежды для будущих пришлецов.
Вскоре потом мне мальчики сказали, что жители очень сожалели о каком-то в России умершем из нашего аула, чеченце, которого ожидали в Грозную, вдобавок к трем, уже прибывшим; что женщины ходили в дом оплакивать его смерть, а мужчины были очень грустны; что родственники пленных и народ учащают к Тараму с просьбами о скорейшем размене и уговорились скрывать от меня смерть чеченца, чтобы не лишить меня надежды на освобождение и не расстроить меня тем более, что я был тогда сильно нездоров и очень слаб.
В это время (в марте или апреле 1849) меня, во-первых, томила страшная лихорадка[330], в жару которой я пил постоянно воду (до рвоты и вылечился); во-вторых — неимоверная боль под ложечкой и чрезвычайное стеснение в груди: я едва мог дышать. Опасались за мою жизнь.