Светлый фон

На другой день утром кричат, что цепь отвязали и чтобы я ее выдернул; опять молчание и неподвижность. Вечером и в последующие дни те же проделки.

Мальчик испугался, и, вследствие его просьбы, ему дозволили спать в комнате хозяйской.

За мною стали наблюдать днем и ночью, открыто и тайно, в двери, в щели, прислушивались из трубы — и видели только, что я обыкновенно утром и вечером встаю, умоюсь, если есть вода, помолюсь Богу, потом сяду и сижу неподвижно, поем, когда принесут что-либо порядочное, и молчу.

Эта необыкновенная перемена удивила всех, быстро разнеслась, несмотря, что ее скрывали, и породила подозрение на Тарама. Одни думали, что я притворяюсь, другие, что я сильно тоскую или болен, или онемел, или одурел.

Тарам, не веря сам вполне, приписывал, кажется, перемену тоске и отчаянию, ибо заходил ко мне чаще, утешал скорым освобождением, приказывал иногда улучшать пищу, упрекнул однажды за мои к воинским начальникам записки, запрещавшие года два назад писать и присылать ко мне что-либо в Чечню; наблюдал крепко и еще более усиливал надзор.

Тарам стал сам бояться за меня, потому что, теряя меня даром, лишался надежды удовлетворить своему корыстолюбию; но затем начал испытывать: подсылал мальчишек, сестер жены, людей заводить разговоры и утешать, с целью — услышать хотя слово от меня; доставил табак, старые газеты и одну книгу «Отечественных Записок»; приводил людей, будто приезжавших с известием о скором размене; иногда приказывал давать один хлеб, который я не ел по двое суток, так что он и жена, подумав вероятно, что я хочу заморить себя голодом, давали наконец лучшее; а осень и зиму исхода 1849 года, разложив в камине огонь и принесши лишние дрова, предлагали подкладывать самому для поддержания огня, — я мерз и не шевелил рукою. Мне дали тулуп, но с короткими рукавами (такой носят женщины), — я одевал его внакидку, шерстью наверх, принесут в избу стул — я сажусь и остаюсь на нем неподвижно по целым дням; нет его — лежу на подосланном на земле войлоке по целым суткам и все молчу.

Подобное поведение мне было и тяжело и легко; тяжело — в выполнении; легко — когда исполнением достигал желаемого.

Я был в здравом уме. Воображением и мыслью то облегал вселенную, то спускался на землю, и случалось, что представлявшаяся мне какая-нибудь забавная сцена, из частной или общественной жизни, возбуждала смех, от которого я иногда не имел силы воздержаться, но молчал.

О побеге я не хотел думать, потому что считал неуместным нарушать общее доверие обеих сторон в то время, когда условия размена определены; а если бы освобождение не состоялось почему-либо, то во всяком случае я предоставлял себя Божьему Произволу, хотя не затруднился в отыскании способа — самому снять с себя цепь и кандалы. От первой легко освободиться, разломав слабый замок на шее и одну петлю; от вторых — необходимо было только связать наружные концы наножников с концами кандальной палки, потом связать между собой внутренние концы наножников, продеть в середину палочку и вертеть: наножники должны расшириться, и ноге предстоит свободный выход (другой возможности, при моем телесном бессилии, не представлялось), а сыромятные ремешки висели у меня в сакле; времени же на это много не требуется.