Но в Крэнвелле он снова начал делать записи. Закончив «Семь столпов», он не мог опомниться от опьянения литературной работой, которая длилась уже долгими годами; он надеялся расшевелить в себе удовольствие иметь дело со словами; его отношения с королевской авиацией были слишком страстными, чтобы он не считал себя обязанным добавить к своему горькому свидетельству смягчающее свидетельство. Благодаря Крэнвеллу эксбриджские заметки становились обвинением не против королевской авиации, а против удела человеческого. Рожденные наспех, в пути, написанные ночью на коленях, в ожидании окрика, с которым приходит рассвет, эти записки были собраны и перемешаны.[918] Он взял их в Клаудс-Хилл и, не в силах разобраться в этой путанице, разложил их вокруг себя, по шестьдесят штук, в листах. Однажды, еще раз смеясь над собой, он решил объединить их в огромный кулек, чтобы получился рождественский подарок для Эдварда Гарнетта. В казарме на Драй-роуд он добавил к ним записки о Крэнвелле, некоторые из них — написанные в Карачи; потом правил их, переписывая с трех часов пополудни до сигнала гасить огни.[919] Сначала он восстановил хронологию. Эти записки практически составляли историю тренировки новобранцев. Он поменял имена, превращал пятьдесят персонажей в пятнадцать, три похода в церковь — в один, для большей ясности, и, главным образом, емкости (солдаты были вполне взаимозаменяемы) группировал сходные впечатления, чтобы усилить чувство или избежать однообразия, и систематически противостоял впечатлениям, противостоящим
Так началась писательская работа, такая же пылкая, как та, что он испытал недавно в комнате на Бейкер-стрит. «Каждая запись переписывалась по четыре раза»: в эксбриджской кровати, потом черновик, который последовал за сортировкой записей в Клаудс-Хилле, потом он был отпечатан на машинке «для четкости», наконец, переписан для «кулька», предназначенного Гарнетту. Лоуренс искал стиль, «такой же строгий и сухой, как наша форма, такой же напряженный, как наша жизнь». Чертеж. Если его часто не хватало в «Семи столпах», то он проявился в «Чеканке». Больше никакого «я», все время «мы» и персонажи. Много диалогов, очевидно, застенографированных. Искусство очень близкое к молодым американцам, которых он почти не знал. Систематическое подавление всякого интеллектуализма. «Я сомневаюсь, что там где бы то ни было появляется мысль — исключая ее отсутствие». И иногда пейзажи — в совсем ином стиле, включенные «чтобы смягчить тень рабства. В глазах тех, кто служит в рядах войск, нет ни одного человека на земле, кроме тех, кто служит в войсках; но иногда мы видим деревья, и свет звезд, и животных…»[921]