Восторженность полетов, которая должна была венчать эту книгу — не связана ли она с той же смутной нотой, что и взятие Дамаска? Разве Достоевский писал «Записки из Мертвого дома», чтобы сделать репортаж с каторги, а Толстой — «Смерть Ивана Ильича» — чтобы изобразить, как протекает рак? Только два раза Лоуренс встретился с предметом для восторженности: арабское восстание и королевская авиация; и оба раза он, казалось, писал для того, чтобы показать присутствие зла в сердцевине величия, пролить свет на то, что все дела человеческие непоправимо запятнаны; не из самодовольства, но с античной иронией, которая заставляет судьбу обнажиться. Он кричал серахин, что прежде всего следует покончить с надеждой — но разве не была его самой глубокой страстью отчаянная жажда заставить проявиться человеческий удел, чтобы апеллировать … к кому?
К самому человеку, быть может. К мучительной победе, что обретается в трезвом созерцании своего поражения. Критики заговорили о «Семи столпах», хотя издание было частным; Лоуренс с исключительным вниманием прочел анализ Герберта Рида, который говорил: «Великие книги написаны в состоянии духовного просветления и интеллектуальной уверенности»[935], и писал Гарнетту: «Я возразил бы ему, что в подобном состоянии никогда не появлялся на свет творческий труд размером хотя бы с мышь, созданный людьми, достаточно стерильными, чтобы чувствовать уверенность. Для меня великие книги мира — это
Большинство его друзей предлагало ему опубликовать свою книгу. На что он отвечал, что она по природе своей вредит королевской авиации; что Тренчард не советовал ее публиковать; что это будет не по-товарищески по отношению к действующим лицам, которые фигурируют в ней, ведь, «когда они фотографируются, то надевают свои «лучшие» наряды».[937] Он не хотел бы, чтобы Гарнетт отдал его текст для напечатания на машинке, чтобы его могли прочесть не только те, для кого рукопись не была препятствием (это не было чуждо его страсти к допечатным временам). Бернарду Шоу, который настаивал, по крайней мере, на публикации нескольких экземпляров, чтобы «Чеканка» не подверглась риску утери, как первая рукопись «Семи столпов», он отвечал, что «Семь столпов» следовало спасти от забвения как историческое свидетельство, в то время как «Чеканка» — всего лишь «частный дневник, интересный миру лишь в той степени, в которой ему может быть интересно препарировать мою личность».[938] Почему бы не требовать от него, по тем же причинам, чтобы он спасал от забвения свои письма? (Но ему не было неизвестно, что другие берут это на себя). «Писать книги — это неизбежно, но публиковать их — это поблажка себе…»[939]